Оклеветанный, посаженный, но не сдавшийся

Ссылки для упрощенного доступа

Оклеветанный, посаженный, но не сдавшийся


Юлиан Оксман
Юлиан Оксман

Юлиан Оксман – полузабытый герой российской науки. Сенсация: найден голос ученого

Иван Толстой: Фрон де беф на стороне гонимых: К 120-летию со дня рождения и 45-летию со дня смерти Юлиана Оксмана.

Имена ученых начинаешь различать в молодости не сразу. Филолог, публикатор, автор примечаний? Фамилия должна чем-то зацепить, удивить. Иногда это связано с поступком. В 16 своих лет я прочел запрещенную тогда книжку воспоминаний Ефима Эткинда «Записки незаговорщика», которую родители привезли из-за границы. Там речь шла о Николае Лесючевском, главном редакторе и директоре издательства «Советский писатель».

«Лесючевский, пишет Эткинд, - автор доносов, на основании которых с 1937 по 1953 год были арестованы и уничтожены писатели. Документально подтверждено его участие в арестах Бориса Корнилова, расстрелянного в 1938 году, и Николая Заболоцкого, умершего своей смертью после реабилитации, но просидевшего в лагерях восемь лет».

Когда ты в начале жизни читаешь такие строки, они потом остаются с тобой навсегда.

Дальше Эткинд рассказывал: «Крупнейший историк русской литературы, пушкинист Юлиан Григорьевич Оксман однажды во время торжественного заседания памяти Пушкина, на сцене Большого театра, отказался подать Лесючевскому руку. Там были разные представители – от Союза писателей, от Литературного музея; увидев Лесючевского, Ю.Г.Оксман громко спросил: «А вы здесь от кого? От убийц поэтов?»

Юлиан Григорьевич был боец. На его многострадальную жизнь выпало много испытаний, но от них он только закалился, не отошел после сталинских лагерей в сторону, но осознал новые цели и не побоялся сделать для русской литературы очень много добра.

В романе Вальтера Скотта «Айвенго» есть страшный соперник героя – упрямый и опасный Фрон де беф, что в переводе с французского значит бычий лоб. А что, если Фрон де беф становится на «нашу сторону» и для нас пробивает дорогу к правде? Неужели так бывает? Бывает. Юлиан Григорьевич Оксман говорил, что его фамилия с английского переводится как «человек с бычьей головой».

Фрон де беф на стороне гонимых. Начнет передачу живущий в Сан-Франциско филолог Андрей Устинов.

Андрей Устинов: Юлиан Григорьевич Оксман - выдающийся историк литературы и общественных отношений России XIX века, замечательный знаток пушкинской эпохи, декабристского движения и русской демократической публицистики. Родился в 1895 году, умер в 1970-м. Один из самых совершенно невероятных персонажей русской культуры. Скорее, даже не русской, сколько советской. Потому что, принадлежа к поколению 90-х годов, тому самому потерянному поколению, он испытал на себе все перемены, которые выпали на долю этого поколения в российской истории. Он принадлежит к чете блестящих гуманитариев, тех людей, которые создали русскую гуманитарную науку в ХХ веке. Он близко дружил с Тыняновым и Эйхенбаумом, он участвовал фактически во всех значительных начинаниях русской гуманитарной науки начала века, хотя и не принадлежал к формальной школе, по которой мы эту науку знаем. Больше всего он занимался историей русского освободительного движения и тем, как история русского освободительного движения была связана с русской литературой.

С университетских лет он предпринял систематическое обследование петербургских архивов, главным образом цензурных ведомств, и это вооружило его огромным материалом, ни с чем не сравнимым материалом по истории взаимоотношений русского освободительного движения и русской литературы.

В 1917 году он был оставлен при Петроградском университете для подготовки к профессорской должности, он учился в университете как раз со всей этой плеядой известных ученых, поэтов и писателей, о которой мы говорим до сих пор. Он был близко знаком со многими поэтами, он был, разумеется, знаком с учеными. Он вышел из знаменитого семинара профессора Венгерова, из которого вышла, как из «Шинели» Гоголя, вся русская гуманитарная наука начала века. В 1959 году он писал Виктору Шкловскому: «Ты пишешь воспоминания — это очень нужно. Ты в долгу перед своими современниками, о которых писал очень хорошо, но страшно скупо. Я имею в виду Юрия Тынянова. Загляни в те странички, которые о нем уже написал и заполни пробелы. Скажи о том, с чем не согласен, он выдержит, особенно мертвый. Скажи о том, как строилась советская литературная наука. И не только о своих, но и о чужих, начиная с дяди Семена и пушкинского кружка. Я хотел бы, чтобы ты сказал в этой связи что-нибудь членораздельное и обо мне. Кто же еще может об этом сказать лучше?».

Разумеется, что его литературная работа была прервана катаклизмами этого времени, в начале 1920-х годов он оказался на Украине, куда был командирован в качестве особо уполномоченного Реввоенсовета по охране и разбору архивов, и был избран там профессором Новороссийского университета, где, в частности, основал свой пушкинский семинарий по образу и подобию семинара Венгерова. Среди участников семинария были, в частности, академик Алексеев и будущий основатель серии «Литературное наследство» Илья Зильберштейн.

В 1923 году он вернулся в Петроград и начал работать в Институте литературы, сначала в Институте истории искусств, знаменитом оплоте формальной школы, а после реорганизации Академии наук был привлечен к работе в Пушкинском доме, став сначала одним из ведущих сотрудников этого института, он занял пост ученого секретаря, а с 1933 года он начал продвигаться по служебной лестнице. Он был не только замечательным ученым, но и прекрасным администратором. В 1933 году он стал заместителем директора при Луначарском, Каменеве и Горьком, а вскоре стал фактически главой коллектива, который готовил юбилейное академическое собрание сочинений Пушкина. То есть Оксман оказался в том положении, которое описывал Пастернак: он был «с целым миром наравне и заодно с правопорядком».

Однако его блистательная административная карьера была пресечена арестом осенью 1936 года. Как писал один из участников академического издания Пушкина Людвиг Домгер: «Арест произошел накануне Октябрьской годовщины». Оксман был осужден и провел в лагере на Колыме в тягчайших физических условиях 10 лет. Он отсидел полный срок.

Иван Толстой: Ученый был арестован в ночь с 5 на 6-е ноября 1936 - по доносу сотрудницы Пушкинского дома. Ему инкриминировались «попытки срыва юбилея Пушкина, путем торможения работы над юбилейным собранием сочинений». Осужден постановлением Особого совещания при НКВД СССР от 15 июня 1937 к 5 годам исправительно-трудовых лагерей.

10-го июля (то есть через 25 дней после вынесения приговора) его в Омске снимают с этапа на Колыму. Сохранился документ, приводимый историком Валерием Есиповым:

Акт сдачи больного в пути следования

10 июля 1937 г. Омск

Мы, нижеподписавшиеся, нач. эшелона ст. лейтенант Лабин, врач эшелона Радионова, зав. медпунктом г. Омска (пропуск фамилии) составили настоящий акт в том, что осужденный Оксман Юлиан Григорьевич, значащийся по эшелонному списку под № 48, следующий в адрес: г. Бухта Нагаева Севвостлаг от ст. Москва в виду его болезненного состояния — геморогический (так!) энтероколит затянувшего характера — снят с эшелона и принят зав. медпунктом (пропуск).

По данным эшелонного списка личного дела значится, что лишенный свободы Оксман Юлиан Григорьевич осужден Особым совещанием при НКВД на 5 лет, род. в 1895 г., проживает по адресу г. Ленинград, проспект К. Либкнехта д. 62 кв. 46.

По выздоровлению больного я, зав. медпунктом, обязуюсь через Омский домзак дослать осужденного по месту назначения на ст. Бухта Нагаева Севвостлаг.

Отбывая свой срок на Колыме, Юлиан Григорьевич работал банщиком, бондарем, сапожником, сторожем. В 1941 получил новый срок (5 лет) за «клевету на советский суд».

В одном из поздних писем Оксман вспоминал: «Я вместо Пушкина и декабристов изучал звериный быт Колымы и Чукотки, добывал <…> уголь, золото, олово, обливался кровавым потом в рудниках, голодал и замерзал не год и не два, а две пятилетки».

Продолжает Андрей Устинов.

Андрей Устинов: В 46-м году этот срок закончился, он был выпущен, но не реабилитирован. В 47-м при посредничестве Гуковского и Мордовченко он получил место в Саратовском университете и оказался в Саратове. Именно с этого времени, с его возвращения с Колымы начинается второй период его биографии. Этот период как раз тот период, который привлекает самый большой интерес. Поскольку его деятельность до отсидки была знаменательной для науки опять же в смысле изучения русской литературы XIX века, в одном отрывке воспоминаний Оксман пишет о том, что он с самого рождения понимал, что он больше был связан с веком предыдущим, чем с веком нынешним. В 1946 году, когда он выходит на свободу, когда оказывается в Саратове, наконец в середине 50-х годов, когда он получает официальное разрешение поселиться в Москве, где был принят старшим научным сотрудником в Институте мировой литературы Горького, — это совершенно новый период в его биографии. Потому что, вернувшись из лагерей, Оксман понимает, что он не может быть заодно с правопорядком, он занимает совершенно четкую определенную позицию, о которой очень хорошо написали Мариэтта Чудакова и Евгений Тоддес, которые вернули Оксмана в историю русской науки о литературе. Со всем темпераментом отдаваясь в 30-е годы не только научной, но и организационно-административной деятельности, Оксман, конечно, хорошо знал цену компромисса и вряд ли требовал тогда бескомпромиссности от других. В 60-е годы это был во многом иной человек, хорошо известный знавшим его едва ли не более всего бескомпромиссностью суждений и действий. Он занимает совершенно четкую позицию противостояния советскому режиму. Конечно, это не активное сопротивление и, тем не менее, для работников науки положение Оксмана — это все-таки положение диссидента. Он активно участвует в работе разных академических институтов, а также академических изданий. При этом его позиция совершенно бескомпромиссна, он называет вещи своими именами. Будучи активным участником основных изданий русских классиков, то есть Пушкина, Лермонтова, Тургенева, он, кроме того, принимает участие в главных научных изданиях «оттепели» - это серия «Литературные памятники», «Литературное наследство» и, прежде всего, Краткая литературная энциклопедия, которая начинает выходить в 1962 году. В одном из писем к своему зарубежному корреспонденту, о чем я еще скажу, он пишет о том, что «вам это может показаться странным, но для нас издание Краткой литературной энциклопедии — это очень важный эпизод, потому что можно вернуть в литературу многих из тех, кто был арестован, расстрелян, кто пострадал во времена террора, во времена закрытых процессов», как их сам называет Оксман.

С этим связана его деятельность по восстановлению контактов, утерянных за время революции и войны, с западными учеными. Уже в конце 60-х годов он публикует рецензию на вышедший в Нью-Йорке сборник «Русский литературный архив», где появились публикации, в том числе и по-русски, где участвовал Роман Якобсон и Дмитрий Чижевский, многие другие слависты, как их называли тогда, американские ученые. Именно Оксман предпринимает попытки для того, чтобы восстановить отношения с этими людьми, находящимися вне пределов Советского Союза, но занимающимися так же, как и он, историей русской литературы. Так появляются его письма к профессору Стендеру-Петерсену в Дании, так появляется его обращение к Людвигу Домгеру, с которым он работал в академическом издании Пушкина, но главной из всех этих переписок станет, разумеется, переписка с Глебом Струве. Эта переписка перерастает в активное общение между Оксманом и Струве. Осуществляется она, разумеется, не по почте, а посредством оказий, потому что некоторые из аспирантов или коллег Струве (аспирантка Катрин Фойер, коллега Струве, будущий профессор истории в Берклиевском университете Мартин Малиа) переносят эти письма, кто-то передает их Оксману, а Оксман, соответственно, пересылает ответы.

Довольно любопытно смотреть на эту переписку, потому что многие из писем Оксмана, которые сохранились в архиве Струве, написаны буквально на клочках бумаги, то есть в какой-то последний момент. И сразу же воссоздается картина, рисуется картина, как это происходило: появляется Мартин Малиа, говорит, что у него есть возможность передать письмо, Оксман находит первый попавшийся листочек бумаги, садится и пишет письмо или пишет какие-то замечания, связанные с моментами биографии Мандельштама, Гумилева или рассказывает о своих встречах с Ахматовой.

"Меморандум" Ю.Оксмана. Прикреплена карточка с пометками Г.Струве
"Меморандум" Ю.Оксмана. Прикреплена карточка с пометками Г.Струве

В 1963 году в западной печати появляется меморандум, напечатанный в журнале «Социалистический вестник», под названием «Доносчики и предатели среди советских писателей и ученых», за подписью Н.Н. Точно так же этот меморандум переводится на английский язык, издается на других языках тоже. Автором этого меморандума был Оксман. Об этом не знал никто кроме Струве, автограф на этом меморандуме хранится в его архиве, насколько мне известно, это единственный экземпляр, который был написан и послан Струве напрямую.

В 1964 году у Оксмана происходит обыск. Как он пишет в письме Струве: «Обыск у меня в связи с глупейшими стенографическими записями, то есть ничего не значащими, в записной книжке Катрин Фойер». Примечание Оксмана: «Эта записная книжка мне была предъявлена в подлиннике». «Произошел 5 августа 1964 года, следствие велось до начала декабря того же года без каких бы то ни было неприятных результатов для меня. Материалов для предания меня суду не оказалось, а административная расправа с людьми моего положения считается неудобной, как дискредитирующая режим. Однако 7 октября 1964 года за 10 дней до свержения Хрущева меня вызвали в секретариат Союза писателей, где прочитана была бумага Комитета госбезопасности о том, что хотя в распоряжении властей нет данных для предания меня суду, но вся линия моего общественно-политического поведения в последние два-три года свидетельствует о моих ревизионистских настроениях и нарушениях существующих в советском государстве правил общения с иностранцами, особенно с гражданами Соединенных Штатов. Я в самой резкой форме отверг эти обвинения как голословные, тем более, что следственные органы сами признались, что книги и биобиблиографические материалы, полученные мною помимо органов контроля, мне необходимы были для научно- исследовательской работы, особенно в редакции Литературной энциклопедии. Снято было с меня в процессе следствия и обвинение в участии в составлении статьи, порочащей некоторых деятелей советской литературы и науки, хотя я и признал, что с большей частью обвинений, выдвинутых против Лесючевских, Софроновых и Ермиловых, я согласен, это все честные советские писатели и ученые. Самым резким образом я отверг и обвинение в написании двух заметок в «Русской мысли» под псевдонимом XYZ”.

Сделаю примечание, что XYZ – это был традиционный псевдоним Струве, когда он публиковал спорные заметки или вызывающие статьи в «Русской мысли» и других газетах и журналах.

«После того, как я отверг еще раз подозрения в некорректности своего общественно-политического поведения, секретарь Союза Марков огласил заранее подготовленное предложение об исключении меня из Союза советских писателей. Предложение было принято единогласно, иначе у нас не бывает. Отсутствующий на заседании Константин Федин прислал письмо на имя Маркова о том, что он вынужден согласиться с исключением меня из ССП, хотя он и считает меня одним из самых замечательных советских литературоведов, которого он лично глубоко чтил более 40 лет и рекомендовал много раз в члены-корреспонденты и академики. Через три недели я был снят с работы в Институте мировой литературы и выведен из редакции Литературной энциклопедии, Литературного наследства, из сектора классиков Гослитиздата, серии Литературные материалы и тому подобное. Еще через неделю секретный циркуляр из Комитета по делам печати СССР предложил не допускать упоминания моего имени даже в ссылках на специальную литературу».

После ареста Оксмана в 1964 году и лишения всех его допусков и в принципе работы, как он пишет в письме, ему была назначена пенсия, не более того, и исключение из Союза писателей, Оксман свои позиции не поменял. Несмотря на то, что эти репрессии произвели оглушительное впечатление на фоне либеральных веяний и надежд того времени, это было, что называется, началом конца десталинизации и либерализма. Одновременно с обыском у Оксмана, который продолжался до декабря, обыском, арестом, допросами, всем этим процессом, который продолжался до декабря 1964 года, секретные службы начинали разработку дела Абрама Терца. И арест Оксмана, и вскоре последовавший арест Синявского и Даниэля и послужили тем фактом свертывания всего процесса десталинизации и возвращения, что называется, к истокам. Точно так же, как упоминаемый здесь Марков был назначен в 1963 году в связи с поправением, можно так сказать, наверное, секретарем Союза писателей вместо либерального Щипачева. При этом, Оксман никаким образом от своих позиций не отказался. Он отмежевался от написания заметок XYZ, потому что автором их был Струве, но он никак не отмежевался от своего меморандума, помещенного в «Социалистическом вестнике». Об авторстве Оксмана в это время ходили слухи. В то же время он был совершенно отлучен от научных институций, сообщая при этом Струве, что его работа никак не остановилась, а, скорее всего, возросла.

Иван Толстой: Ко времени начала 60-х, когда у Юлиана Григорьевича еще не начались неприятности, относится аудиозапись, с которой мы с большим удовольствием сейчас познакомим всех слушателей. Речь идет о неожиданной счастливой находке, которую сделал московский историк литературы Максим Фролов, автор ряда интереснейших публикаций, связанных с Оксманом. Фролов нашел голос Оксмана. Вообще, развитие всевозможной записывающей техники и жизнь культуры очень часто идут параллельным ходом. И нужна энергия энтузиастов, чтобы голос выдающегося ученого оказался запечатлен на магнитофонной пленке. Или везение. Так случилось и с Оксманом. Рассказывает автор находки Максим Фролов.

Максим Фролов: Изучая биографию и наследие Оксмана, я, разумеется, всегда думал о том, чтобы как-нибудь, когда появится время для этого, попробовать отыскать запись его голоса. Для меня вообще услышать голос человека, будь то ученый, писатель, музыкант, всегда было постоянно сопутствующим этому интересу желанием. Знакомясь с материалами личного архива Оксмана в Российском государственном архиве литературы и искусства, я среди прочего перепечатывал фрагменты ежегодных отчетов о научно-исследовательской деятельности, которые он в 1950-60-х годах регулярно предоставлял сначала в Саратовский университет, а затем и в дирекцию Института мировой литературы Академии наук, став его научным сотрудником. Дело в том, что в 1956-58 годах он работал по совместительству в этих двух учреждениях.

Так вот в одном из этих отчетов за 1963 год значилось: «6 февраля выступил в Центральном доме литераторов со вступительным словом, посвященным 70-летию Виктора Борисовича Шкловского». И далее: «22 марта выступил в ЦДЛ на вечере памяти Смирнова-Сокольского, характеризуя его пушкиноведческие работы». Вполне резонно предположив, что хотя бы одна из этих записей уже точно имеет шансы на существование и на сохранность до наших дней, я поинтересовался в ЦДЛ через наших общих знакомых, есть ли у них записи 1960-х годов. Мне ответили, что нет, они уже давно переданы нами в архив. Прошло какое-то время и летом прошлого года, просматривая интернет-страницы, посвященные Николаю Павловичу Смирнову-Сокольскому, я увидел, что одна из ссылок предложенных поисковой системой ведет прямиком на сайт Российского государственного архива фонодокументов. Там в краткой аннотации фонда 13 — это Центральный дом литераторов имени Фадеева, я увидел указание на вечер памяти Смирнова-Сокольского. Немедленно, конечно, позвонил в архив, договорился о встрече, приехал в читальный зал, нашел в картотеке карточку с описанием этого вечера, в алфавитном каталоге карточку на имя и фамилию Юлиан Григорьевич Оксман. Когда приехал через две недели на первое прослушивание, я вам не могу передать, как я был действительно обрадован и взволнован, потому что мечта найти эту запись не покидала меня в течение нескольких лет.

В июне уже этого года я опубликовал расшифровку этого выступления в журнале «Вопросы литературы», присоединив к ним несколько писем Оксмана к Смирнову-Сокольскому. При таких обстоятельствах нашлась эта запись.

Выступления на вечере Шкловского в архиве не оказалось, как и записи всего вечера, вполне вероятно, что он и не был записан. Я, говоря об этой записи, хочу обратить ваше внимание и внимание слушателей на три важных обстоятельства, которые, можно сказать, в разы увеличивают ценность этой записи, которая хотя сама по себе очевидна. Во-первых, никаких подготовительных материалов к этому выступлению в архиве Оксмана я не нашел, никаких бумажных материалов, никаких свидетельств подготовки к этому выступлению. Во-вторых, мемуарная часть в наследии Оксмана самая меньшая по объему в его архиве. Многое уже опубликовано, но остался целый ряд, тем не менее, очень интересных фрагментов мемуарного характера, планов ненаписанных воспоминаний, набросков, работа над которыми еще предстоит. Поэтому находка любого выступления Оксмана, зафиксированного как на пленке, так и в стенограмме, — это, естественно, большая радость. В-третьих, я хочу сказать, что пока неизвестно о других сохранившихся записях Оксмана, можно вполне основательно утверждать, что запись, с которой мы познакомим слушателей, — это единственная сохранившаяся запись голоса Оксмана.

Иван Толстой: И вот теперь – рассказывает Юлиан Григорьевич Оксман.

Юлиан Оксман
Юлиан Оксман

Юлиан Оксман: Николай Павлович не родился ученым и никогда не собирался им стать. Этот большой художник, деятель советской эстрады страстно любил книгу. Он ее собирал, и по мере собирания книг он рос как собиратель, как знаток книги, любитель. Он не рисковал нигде выступать со своими сообщениями, делиться своими наблюдениями. Он работал в своем кабинете, когда этот кабинет у него получился в его квартире, а до того жил Николай Павлович, как жили в 20-х годах, 10-х и 30-х все представители литературы и науки.

Жил очень скромно, жил очень трудно— все средства уходили на книги. Николай Павлович стал сначала собирателем, потом он стал пропагандистом книги и потом он стал ученым. Он созревал необычайно быстро. И потому, занимаясь, уже как настоящий исследователь, книгами своего собрания, то есть исходя из книг своего собрания, он ставил новые проблемы, и малые, и большие, и очень большие исследовательские проблемы, и пополнял свои знания, интересы обращением к нашим институтам, к Академии наук, к специалистам разного типа.

Я помню, когда я первый раз, лет двенадцать назад, пришел к Николаю Павловичу для того, чтобы посмотреть один уникальный экземпляр книги, название которой мало кому что говорит , хотя мы с Николаем Павловичем об этом и писали. Это «Путешествия Пифагора», анонимное произведение, которое в самом начале XIX века, между 1802 и 1805 годом, вышло в Москве. Мне хотелось посмотреть этот уникальный экземпляр, который меня очень интересовал. Я пришел к Николаю Павловичу. Он, очень любезный, исключительно любезный, внимательный, дружески сразу настроившийся по отношению к своему гостю хозяин, показал эту книгу. Я ему рассказал, почему она мне нужна и какие я собираюсь рассказать о ней интересные истории. Я доказал, что эта книга является переводом сочинения Сильвена Марешаля, поэта, переводчика, блестящего публициста, участника «Заговора равных», единственного — вру — одного из двух уцелевших после ликвидации «Заговора». Я сказал «двух» — вру — второй был предатель. Николай Павлович был очень изумлен всем тем, что я ему рассказал. Поговорили о «Заговоре равных», об отзвуках его в России. И вдруг Николай Павлович стал меня спрашивать: «Кстати, а рецензии на эти книги (это шесть томов больших) Вам довелось посмотреть?» Да нет, я ему сказал, не довелось, потому что таких рецензий не было. Ну, как, говорит, не было? Как-то в «Московских ведомостях» за 1804 год мне попались две рецензии. Но это, говорит, еще не все! У Карамзина, в «Вестнике Европы», тоже была рецензия. Вы, Юлиан Григорьевич, посмотрите. Это Вам пригодится. Товарищи, я был потрясен, я был совершенно потрясен — смотреть рецензии в старых газетах начала века на книги, которые у него хранятся! Товарищи, это исключительное нечто! Я с Николаем Павловичем дальше стал разговаривать совершенно другим языком и по-иному. И каждый мой приход к Николаю Павловичу обогащал меня. Обогащал меня знаниями его, острой, неожиданной, смелой постановкой вопроса, к которой мы, академические люди, не всегда привычны. Поражал он меня ясностью и светлостью своего взгляда, а не только широкой эрудицией. Способностью к обобщениям, что совсем уже редко, даже для очень больших ученых. Так завелась наша дружба.

Иван Толстой: Запись голоса Оксмана, найденная Максимом Фроловым. Я попросил Максима рассказать о его дальнейших разысканиях.

Максим Фролов: Изучая и сопоставляя устные свидетельства современников Оксмана, младших современников Оксмана, с которыми мне приходилось общаться, им несомненно следует доверять, я установил вероятность того, что во время своего визита в Москву в 1962 году американский славист и писатель Франклин Рив, скорее всего, записывал Оксмана. Это была частная беседа, вероятнее всего, состоявшаяся на его квартире и сделанная с его разрешения. С Ривом они переписывались на протяжение 8 лет, с 1961 по 1969 год. Например, уже летом 1962 года после личного их знакомства он рекомендовал Рива Дмитрию Евгеньевичу Максимову как специалиста по истории русского символизма. Заинтересовавшись этим сюжетом, я написал письмо вдове Франклина Рива Лоре Стивенсон. Собственно говоря, самого Франклина Рива не стало всего-навсего два года, я мог бы у него самого еще успеть об этом поинтересоваться, но, к сожалению, тогда не знал даже о возможности существования такой записи. Я получил от нее письмо, которое начиналось словами: «Я уверена, что запись Оксмана существует». Она написала мне, что точно помнит, что у них дома хранилась целая коробка со старыми кассетными записями, которую она передала, как и весь архив своего покойного мужа, в библиотеку университета в городе Мидлтаун, штат Коннектикут, посоветовала мне обратиться к хранительнице этого архива Сьюзи Тероба, что я и сделал. И наконец в сентябре прошлого года архивист университета Лейб Джонсон ответил мне, что он просмотрел часть хранящихся в архиве пленок, но, к сожалению, пока никаких помет на них, свидетельствующих о том, что эти записи могут иметь отношение к Оксману, он не нашел. Предложил мне приехать к ним, лично ознакомиться, но для этого у меня пока возможностей нет, я надеюсь, что кто-нибудь сможет посодействовать мне в продолжении этих поисков, может быть даже поучаствовать в них, я был бы этому очень рад.

Иван Толстой: Из всего литературного научного наследия Юлиана Григорьевича какая часть освоена, а какая остается неизданной и неизвестной читателю?

Максим Фролов: Я должен сказать, что за последнее время ситуация изменилась в ту сторону, что все стороны его наследия так или иначе освоены уже. Конечно, наименее освоенная, наименее изученная и опубликованная — это мемуарная часть, поскольку, несмотря на то, что сохранились лишь небольшие фрагменты, о которых я уже упоминал, тем не менее, многие из них очень интересны, например, он несколько раз подступался к тому, чтобы написать очерк о такой одиозной фигуре советского литературоведения Иване Ивановиче Анисимове.

Потом могу сказать, что есть целый ряд очень интересных набросков о Всеволоде Иванове, о Борисе Пастернаке и так далее. Не могу сказать, что по неосвоенности мемуарное наследие стоит на первом месте, главным образом потому, что оно само по себе малочисленное, но самая неосвоенная часть — это, конечно эпистолярное наследие, несмотря на то, что оно достаточно представлено в публикациях даже последних 20 лет. Есть целые корпусы писем, которые еще ждут своих публикаторов. Например, очень интересная публикация могла бы получиться, если заняться связями Оксмана эпистолярными и научными со славистами, с европейскими славистами, такими как Франко Вентури, итальянский славист, французский слависты Анри Гранжар, Мишель Кадо, итальянский славист Витторио Ло Гатто и уже упомянутый мною Франклин Рив и Уильям Эджертон. Суммируя сказанное, могу сказать, что еще не до конца освоенным является эпистолярное наследие Оксмана.

Иван Толстой: Продолжает – из Сан-Франциско – Андрей Устинов.

Письмо Ю.Оксмана к Глебу Струве
Письмо Ю.Оксмана к Глебу Струве

Андрей Устинов: Оксман умер в 1970 году. Когда я начал заниматься филологией, его имени как бы не существовало, пока мне не попался «Тыняновский сборник», где в первых Тыняновских чтениях было напечатано «Сообщение» - так был обозначен подзаголовок, - «Тынянов в воспоминаниях современников», где Мариэтта Чудакова и Евгений Тоддес впервые вернули Оксмана в контекст русской науки о литературе. Через два года после этого появилась знаменательная публикация писем Оксмана к Глебу Струве, которые вышли в 1987 году, этот том уже просочился в Ленинград. Значение этих двух публикаций для восстановления истории русской науки о литературе в ХХ веке и возвращение имени Оксмана в эту историю переоценить невозможно. Переписка Оксмана со своими западными корреспондентами носила исключительно откровенный характер, она была построена на абсолютном доверии. Существует формальное письмо Оксмана, которое он написал Петерсену, которое он писал библиографам различных библиотек, но только два корреспондента, с которыми он делился сокровенным или, вернее, своей позицией, с которыми он разделял свою упорную и совершенно непримиримую, может быть достаточно резкую позицию.

По воспоминаниям людей он вообще был человеком резким, но в тот же момент был человеком внимательным. Елена Дрыжакова, например, Ксения Богаевская обязательно упоминают о том, что в Оксмане было невероятное научное подвижничество. Например, в письмах к Домгеру он постоянно обращается с настойчивыми предложениями об участии в издании Герцена и о совместной исследовательской работе. Он постоянно пытался привлечь людей, своих студентов, каких-то учеников или тех, кто представлял интерес для пользы дела, в данном случае в свои исследования. Он совершенно честен и откровенен в своих оценках людей и событий, требует того же от своего эпистолярного собеседника. В его письмах звучит то, что Берков назвал «каденция фразы». Его характеристики лапидарны и часто пристрастны, но они отражают неукоснительную принципиальность, определявшую его общественную позицию, как раз сложившуюся в эти годы.

То есть Оксман как человек, который испытал на себе все колесо машины, вернувшись из лагерей и снова оказавшись в Москве, снова оказавшись в центре литературной жизни, определил для себя единственный путь, и это путь бескомпромиссного служения науке и выявление в науке таких явлений, как Поликарповы, Лесючевские, Самарины, Ермиловы, которых он всех называет в своих письмах. Одновременно с этим, возвращаясь к тому, что я сказал про Оксмана как человека, ощущавшего себя человеком XIX, то есть прошедшего века, у него происходит перелом в его научных интересах, он с таким же интересом начинает заниматься ХХ веком, он начинает заниматься теми людьми, которых он знал.

Замечательное, например, его упоминание о переписке Владимира Нарбута, которого, он пишет, что встретил на пересылке в Магадане. Не говоря уже о том, что благодаря ему у Глеба Струве появились новые материалы о Мандельштаме, в том числе знаменитое стихотворение Мандельштама о Сталине 1934 года, написанное на половинке телеграфного бланка и пересланное Струве с оказией, записанное по памяти Оксманом, как ему это передала Надежда Яковлевна Мандельштам. Наконец его участие в изданиях и самого Глеба Струве, и их дуэта Струве и Филиппова. Многие из материалов, сообщенных Оксманом, вошли в собрание сочинений Осипа Мандельштама и собрание сочинений Анны Ахматовой. Кроме того, Оксман был именно тем человеком, который переслал Струве текст «Реквиема» Ахматовой, который был выпущен Струве в 1963 году.

Одновременно с этим он пытается в своих письмах вернуть в литературу или вспомнить вместе, поскольку Струве участвовал в петроградском литературном кружке, где принимали участие, например, соратники Оксмана по Венгеровскому семинару, в частности, Георгий Маслов. Вместе со Струве они пытаются восстановить биографию Маслова, заполнить какие-то лакуны. Тем более, что Оксман общается с вдовой Маслова Еленой Михайловной Тангер.

Так же появляются имена и других приятелей Оксмана по университету. Это как бы прогулка по прошлому, но не столько даже прогулка, а это целенаправленная работа, ставящая себе целью восстановить контекст времени, то есть то, что случилось с этими людьми после. В их переписке появляется имя Михаила Лопатто, которого Оксман знал по Венгеровскому семинару, с которым дружил, к которому Струве совершенно безразличен. Оксман соглашается с ним, говоря в одном из писем, что да, он, конечно, эпигон, дилетант, но он мне интересен именно как человек моей юности. Точно так же появляются упоминания и других людей, Юрия Никольского, с которым тоже был знаком Струве. В письмах Домгеру появляются упоминания имен людей, вместе с которыми они работали над академическим изданием Пушкина. Вместе со Струве, вместе с Домгером Оксман пытается восстановить в каком-то смысле литературную и научную карту ХХ века, вернуть из небытия тех людей, которых он знал и которых знал Струве, обозначить их место в истории русской гуманитарной мысли и в истории русской поэзии ХХ века.

Иван Толстой: Рассказывал Андрей Устинов. И теперь – послушаем оставшийся фрагмент выступления Юлиана Григорьевича на вечере памяти Смирного-Сокольского в Центральном Доме Литераторов 22 марта 1963 года.

Юлиан Оксман: Когда Николай Павлович задумал свою книгу о Пушкине, о прижизненных изданиях Пушкина , мне казалось, что это не просто новый жанр работы, но очень рискованный. Я думал: ну что же Николай Павлович может сделать из этой книги, материал для которой никем никогда не собирался? Что может сделать Николай Павлович из такой сухой материи, как, мне казалось,— история пушкинских изданий. Уж очень это сухо! Как же он, пропагандист, прежде всего... Без конца я буду говорить об этом, товарищи, я буду повторяться, но буду говорить, Николай Павлович был пропагандист книги, пропагандист науки, пропагандист русской куль туры, русской демократической куль туры— не культуры вообще. Мне казалось, что это спорная, сомнительная задача именно для него, пропагандиста. Что же он будет пропагандировать? Что он расскажет? Я был счастлив, что уже примерно через полгода, прослушав его первые рассказы, сводки критические источников о некоторых пушкинских книгах, я увидел, что книга уже получается, она получится и будет иметь огромное значение. Николай Павлович был человек[ом] необычайно широких замыслов и страстным реализатором того, что он придумал. Он очень по-деловому относился к своей работе. Он очень самоотверженно приносил в жертву этой работе все то, что радует, особенно в его годы, других писателей и ученых.

Но этого мало! Николай Павлович изучил все журналы, в которых Пушкин печатался, и рассказал об этих журналах. Он рассказал и обо всех альманахах, в которых печатались пушкинские вещи. Он рассказал не только об альманахах, которые хотя бы по названию нам всем известны— «Полярная звезда», «Северные Цветы», «Подснежник» и так далее и тому подобное. Он рассказал даже о лубочных песенниках, в которых перепечатывали, без ведома Пушкина, без его согласия, его стихи, стихи такие— «Черную шаль», «Романс» («Под вечер, осенью ненастной...»). Словом, Пушкин шел в народ очень причудливыми путями. И вот Николай Павлович нам в своей книге рассказал не только о песенниках и лубочных альманашках, в которых печатали Пушкина. Он отсюда сделал шаг необычайной силы и значения— он показал, какими путями Пушкин шел в народ.

Когда Николай Павлович говорил, какими тиражами издавался Пушкин и сколько он получал за это денег, то в каждом отдельном случае мы кое-что знали, мы кое-что читали, мы кое-что слышали. Но когда материал этот весь был обобщен, все без исключения, вся творческая жизнь Пушкина— от первого его появления в печати в 13 году до смерти 37 года— показалась в новом свете. Факты, обобщенные, а не только собранные Николаем Павловичем, они раскрыли новые страницы жизни и деятельности Пушкина. Николай Павлович показал, что тиражи произведений Пушкина были смехотворно малы, и не только при первых шагах его работы, но до конца! Мы знали, что «Руслан[а] и Людмил[ы]» напечатано около тысячи экземпляров, но он доказал, что она была напечатана только в 1200 экземплярах, что именно в этом количестве экземпляров был издан первый сборник стихотворений Пушкина. Он доказал, что 1200— этот жалкий тираж— сохранился до конца. Третья и четвертая части «Стихотворений» Пушкина, в 35 году , за полтора года до смерти, тоже были напечатаны всего в 1200 экземплярах.

«Онегин» печатался (первая [глава])— 2400 экземпляров. Это был совершенно исключительный по тому времени тираж! А последнее издание— 37 года— в тех же 2400 экземплярах.

Николай Павлович произвел подсчет гонораров Пушкина. Он провел огромную работу по мобилизации этого материала, который никого никогда не интересовал. А материал этот заговорил, когда он был собран полностью!

И вот— эта легенда о грандиозных гонорарах Пушкина оказалась развеянной. Товарищи, то, что я вам рассказываю, об этом еще не сказано в печати, об этом только рассказано в книге Смирнова-Сокольского, которую нужно читать и о которой нужно говорить, и о которой будет много сказано и будет написано. Но пока это никто не рассказал, что сделал Смирнов-Сокольский для биографии Пушкина.

Я скажу о некоторых цифрах. Пушкин получил за «Руслана и Людмилу» 1500 рублей, причем должен сказать, что в эту сумму входили 500 рублей, которые, собственно, ему не причитались за «Руслана». Это был подарок Жуковского, поскольку Пушкин ехал в ссылку, ссыльному поэту нужны были деньги. И вот Жуковский добавил к 1000 рублей, которые ему причитались, еще 500. А что, товарищи, это были 1500 рублей? Да нет! Это были 1500 рублей ассигнациями! То есть в три с половиной раза меньше. А дальше что было? Что было дальше?

За две части своих «Стихотворений» Пушкин получил, уже великим поэтом, в 29 году , 12000 рублей ассигнациями, то есть около 4000 рублей. Это же исключительные данные огромной важности для литературного быта 20—30-х годов и для быта Пушкина! А за каждую часть своих позднейших изданий «Стихотворений» Пушкин получал по 2000 ассигнациями, около 800 рублей (голос В.Ардова:«Кирсанов больше получает!»— прим. публ. М.Фролова). И недаром Пушкин в своих стихах, в своей эпиграмме, недавно найденной, в ответ на обвинения Булгарина в том, что пушкинский предок, Ганнибал, был продан за бутылку рома Петру, сказал:

Говоришь, за рюмку рома,

Невеликое добро.

Ты дороже, сидя дома,

Продаешь свое перо.

Да, те, кто продавали свое перо, «сидя дома», получали десятки тысяч. Это были современники Пушкина!

Я начал с того, что Николай Павлович исследователем сделался очень поздно, около шестидесяти лет от роду.

До тех пор он был собирателем, пропагандистом. И кончил он пропагандистом! Товарищи, быть пропагандистом науки, быть пропагандистом книги русской, пропагандистом русской культуры— это великая честь! И делал он это как величайший мастер, и делал дальше тем лучше, чем больше он становился исследователем. В Николае Павловиче исследователь и пропагандист сочетались исключительно тесно, чудесным образом, на огромной высоте! И сейчас мы, его товарищи по работе, товарищи по Пушкинской комиссии, по пропаганде русской книги, обязаны в память дорогого нашего друга, дорогого нашего Николая Павловича, продолжать его дело— быть не только исследователями, но и пропагандистами того, что мы изучаем!

Иван Толстой: Выступление Юлиана Оксмана на вечере памяти Смирнова-Сокольского. Архивная находка Максима Фролова.

И в последней части программы я хочу прочесть одно оксмановское письмо, которое в свое время гуляло в самиздате и было включено в сборник «Политический дневник», редактируемый братьями Жоресом и Роем Медведевыми. У Медведевых имя автора письма не приводилось. В новейшие времена этот текст был включен в том переписки Оксмана с Корнеем Чуковским. И все встало на свои места, потому что автором такого мемуарного текста мог быть только человек, знающий толк историко-литературных свидетельствах, в выверенности оценок, в публицистике.

«На похоронах Корнея Чуковского». 31 октября 1969 года.

«Умер последний человек, которого еще сколько-нибудь стеснялись. В комнате почетного президиума за сценой в ЦДЛ - многолюдная очередь. Стоим в ожидании, когда нас выведут в почетный караул к стоящему на сцене гробу. В основном тут - незнатные. Лишь незадолго до конца прощания появляются те, кто по традиции завершает ритуал, кто попадает потом на ленты кино и фото хроники: Полевой, Федин. Говорят, Лидия Корнеевна Чуковская заранее передала в Правление московского отделения Союза писателей список тех, кого ее отец просил не приглашать на похороны. Вероятно, поэтому не видно Арк. Васильева и других черносотенцев от литературы. Прощаться пришло очень мало москвичей: в газетах не было ни строки о предстоящей панихиде. Людей мало, но, как на похоронах Эренбурга, Паустовского, милиции - тьма. Кроме мундирных, множество "мальчиков" в штатском, с угрюмыми, презрительными физиономиями. Мальчики начали с того, что оцепили кресла в зале, не дают никому задержаться, присесть. Пришел тяжело больной Шостакович. В вестибюле ему не «позволил снять пальто. В зале запретили садиться в кресло. Дошло до скандала».

Юлиан Григорьевич Оксман. Фрагмент письма «На похоронах Корнея Чуковского». 31 октября 1969 года.

XS
SM
MD
LG