"Все устали от войны, кроме кукловодов"

Ссылки для упрощенного доступа

"Все устали от войны, кроме кукловодов"


Юрий Прохасько
Юрий Прохасько

С переводчиком и философом Юрием Прохасько – о книге Катерины Петровской "Кажется Эстер", украинском национализме, Майдане и Холокосте, востоке Украины и "списке Вайля"

Книга Катерины Петровской "Кажется Эстер" была написана по-немецки, вышла в берлинском издательстве Suhrkamp, посвящена "большой" истории еврейской семьи в ХХ веке, вошла в список немецких бестселлеров этого года и получила несколько престижных европейских литературных премий. Петровская родилась и жила в Киеве, училась в Тарту, защитила диссертацию о поэтике Ходасевича в московском РГГУ, переехала в Берлин в начале нулевых, писала для немецких изданий. Катерина Петровская представляла украинское издание "Кажется Эстер" на Львовском книжном форуме. Тогда же состоялся разговор с переводчиком Юрием Прохасько в одном из львовских кафе – об украинском контексте книги, Холокосте и восточноукраинском конфликте.

– Катерина Петровская говорит о своей книге, что это не совсем книга о Холокосте. Самое простое в наши времена сказать, что это книга о Холокосте, и начать интеллектуальные и политические спекуляции. Что вы думаете об этой книге как ее переводчик? О ее материи, о тактике письма Катерины, о языковых способах, которыми она пытается выразить свои чувства и то, что знает об истории своей семьи?

– Я с ней совершенно согласен, эта книга не о Холокосте, и даже не в первую очередь о Холокосте. Но, конечно же, есть то, чего никак нельзя отнять: контекст Холокоста. Он присутствует, как говорят немцы, "в задней голове", то есть это контекст, который понятен по умолчанию. Есть и другие контексты. Например, контекст нового феномена немецкоязычной литературы, когда авторы не немецкого происхождения, и даже выросшие не обязательно в немецком языке, а усвоившие немецкий язык в более-менее раннем (или позднем) возрасте, приезжают в Германию, вырастают в Германии или другой какой-то немецкоязычной стране и начинают писать по-немецки. Итак, это второй контекст. Третий контекст: я бы его назвал глобализированная литература, новая литература, которая вся сплошь состоит из "других". Вот эта открытость к другому, и даже не то что открытость, а желаемость другого – это все контексты. Еще один контекст, если упомянуть, например, Владимира Каминера: это контекст литературы, которую пишут выходцы из бывшего Советского Союза, попавшие, условно говоря, на Запад, в нашем случае в Германию, более того, в Берлин. Феномен книги Кати Петровской "Кажется Эстер" в том и состоит, что, конечно же, лучше эти контекcты знать, учитывать их, мы только обогатим наше понимание, когда будем знать, что они существуют. Но даже если их не знать, это остается выдающимся произведением литературы. Почему? В немецкоязычных странах, но не только, в англоязычной литературе, или в польскоязычной литературе, в Израиле на иврите существует, уже давно образовалась целая конвенция "писания про" и "писания о чем". Есть две конвенции. Одна, ее можно условно назвать "семейные истории", – это реконструирование семейных историй, будь то в форме эпоса, саги или коротких рассказов, или новелл, которые вместе складываются в какую-то общую картину. Другая конвенция – это конвенция Холокоста, конвенция "литературы выживших", тех, которые выжили, и их детей, внуков и правнуков. Конечно же, Катя Петровская прекрасно знает эту конвенцию. На то она и есть конвенция, что выработала, возможно, незаметно для себя, особый язык, особые приемы, ходы, сюжеты. Успех и феномен книжки "Возможно, Эстер" или "Кажется Эстер", даже не знаю, как Катя задумывала бы ее назвать по-русски, будем говорить "Кажется Эстер", в том и состоит, что, отталкиваясь от этой видимой конвенции, Катя Петровская прибегает к совершенно другому языку. Что это за язык? Это язык, который сознательно не ложится в эту конвенцию. Это поэтика, которая возникает в поле напряжения между удивительной филологической одаренностью, чувством языка, чувством различных семантических гулов, как назвал это Иосиф Бродский, и вместе с тем это способность летать. Это то, что нужно для книжки: ей нужны руки, ей нужны ноги, но у нее еще есть крылья, даже если эти крылья не прикреплены где-то в области между лопатками, то, по крайней мере, где-то на ножках, как у Гермеса. Эта книжка имеет способность летать. Есть в этом что-то от дервишества. Катя рассказывает, то есть героиня, рассказывает историю, и вдруг происходит что-то невероятное: все начинает заворачиваться и вращаться в таком танце дервиша экстатическом, из-за этого взлетает и попадает туда, куда обычно попадает в лучшем случае поэзия.

Катя Петровская
Катя Петровская

Вы отвечаете на вопрос, который я хотела задать: о поэтичности этого текста и о том, что это проза постсоветского человека, жившего в Европе, много ездившего, в то же время глубоко укорененного в русском авангарде, представляющего себе все формальные эксперименты ХХ века. Это отразилось на немецком языке автора и что вы с этим пытались сделать по-украински?

– Естественно, да. Есть в этом несколько измерений. Одно измерение – это сплошная центонность Кати Петровской, которую она должна контролировать, и контролирует. Чувствуется потенциал гораздо большей центонности, если бы она сама не запрещала себе этого делать. Это сплошная цитатность ее поэтики. Но есть и другое измерение: она хочет кое-что сделать при помощи определенного языка, при помощи определенных устоявшихся для нас, постсоветских людей, поэтому почти не слышимых из-за обыденности, из-за стертости, из-за того, что они вошли в плоть нашего языка – это то, что можно назвать исконно советским срезом языка. Даже не фразеология советская, хотя и она тоже, но сама материя языка, организация языка по-советски, при помощи которой Катя Петровская пытается на расстоянии, когда она уехала из сферы, где этот язык до сих пор бытует, посмотреть на себя со стороны и понять не только как ее сформировала определенная история, определенный быт, очень специальный быт, но и как и что из нее и людей ее формации сделал советский язык. Мне кажется, интенция ее состояла в том, чтобы протащить путями, не до конца разрешенными, некоторые семантические хвосты и некоторые ментальные дериваты в немецкий язык. Если они даже там не прижились, то, по крайней мере, чтобы они зазвучали, чтобы немецкий читатель, непривычный к этому, их услышал и через них лучше понял, что такое означает советский и постсоветский человек. Почему запрещенными методами? Потому что часто это калька так называемая. В филологических кругах калька считается не очень хорошим вкусом. Катя это делает сознательно, и это работает. Что это означало для меня? Большой вызов. Для меня было с самого начала понятно, что этим путем пойти нельзя, потому что современный украинский язык тоже насквозь пропитан этим советским звучанием, постсоветским. Например, одна переводческая стратегия могла состоять в том, чтобы я просто цитировал хорошо известные клише, но это бы достигло совершенно противоположного эффекта. Во-первых, эффект банальности: что это за язык, все так говорят. Нам не нужно протаскивать эти содержания, потому что они и так в нас сидят. Во-вторых, это бы звучало по-украински очень брутально, напоминало ничем не отличающийся, ничем не примечательный ординарный советский язык. А вместе с тем в поэтике "Эстер" есть другой пласт, который тоже очень важен, который тесно переплетается с шаганием шостаковической симфонии, которое в книге есть – это совершенно пронзительная интимность, о которой неизвестно, как говорить. Мне кажется, что да, я убрал это калькирующее звучание советскости, для того чтобы оно не звучало банально по-украински, для того,чтобы не звучало брутально, и тем, надеюсь, что больше донес эту пронзительную интимность. Это ответ на вопрос, чем приходится платить – это была моя цена.

Театральные афиши, Львов
Театральные афиши, Львов

Теперь давайте поговорим о контексте украинском, в который эта книга попадает, она ведь неслучайно называется "Наверное, Эстер". Автор (или рассказчик) не вполне уверен, что прабабушка, которая погибла в Холокосте, носила имя Эстер. Как книга может быть прочитана сейчас в новой Украине, во Львове? Насколько для молодых читающих украинцев важен интерес к теме Холокоста и украинского еврейства?

– Мне кажется, книга пришла в очень нужный исторический момент. Я скажу о том, какие у меня были внелитературные восприятия. Во-первых, я заметил, что эту книгу многие люди ждали, украинцы, молодые, мои современники. Со времени присуждения премии Ингебор Бахман Катерине Петровской всем известно, что существует такая книжка, тем более, стало понятно, что ее переводят на украинский язык. Я понимал, что ее ждут, и подтверждением этому была огромная посещаемость во время предпрезентации, когда мы читали фрагменты перевода, он еще не был устоявшимся. Мне кажется, что это связано с Майданом, очень напрямую и очень непосредственно. Майдан очень выразительно показал, что мы стремимся создать некое новое качество украинского общества. Во-первых, создать само общество, которое бы заслуживало этого слова, этого названия. Во-вторых, качества этого общества, на которых оно зиждется, должны быть иные, чем этнические и даже чем этнокультурные, или лингвокультурные. Было стремление к созданию модерного общества солидарности, общества открытости, в котором самая определяющая вещь – это способность вместе строить то будущее, которое нас устраивает, которого мы хотим. Поэтому вопросы разночтения истории, вопросы первичного импринтинга, кто что вынес из дому, конечно, не исчезли, но они потеряли первичное значение. Есть у Мелани Кляйн, известного теоретика психоанализа, такая теория, концепция двух определяющих внутренних психических позиций маленького ребенка: есть параноидальная позиция и есть депрессивная. Мне кажется, что тот путь, который проделало украинское гражданское общество за время Майдана и войны на востоке страны, – это был переход из параноидального состояния в депрессивное, в терминах Мелани Кляйн. Это ничего общего не имеет с грустью, хотя она тоже есть. Для меня нестерпимо, звучит очень фальшиво, когда современники пытаются подать вопрос идентичности как что-то будто бы неважное, как что-то, что отжило себя. И гораздо более неприемлемо и нестерпимо, когда идентичность заявляют целью, куда нужно идти, куда нужно стремиться, нужно все в жизни делать для того, чтобы выстроить какую-то подлинную и, с этой точки зрения, окончательную идентичность. В то время как мне кажется, что идентичность – это только начало, это только позиция, из которой можно начинать спрашивать себя: почему ты здесь, каково твое определение?

Львов, витрина
Львов, витрина

Если переводить то, что вы сказали, с языка психологии на язык политологический, то вы против правых взглядов. Я правильно вас понимаю?

– В частности, да. Если понимать "правизну" традиционно как некий политический настрой или строй мыслей, для которого важно первоначально определение, кто мы, выстраивание границ этого "мы", определение, кто "не мы", строительство стратегий, как нужно противостоять этим "не мы", чтобы они не размыли "нас", в двойном отношении: не размыли в отношении культурном, то есть не отняли у нас эту культуру, и в отношении экономическом, не отняли у нас наши блага. Если это понимать так, то да. Мне кажется, Майдан и те процессы, которые он инициировал, ставят под вопрос способность всех или многих понятий традиционных, cпособность как-то выражать ту реальность, которая уже наступила. Тем самым, мне кажется, я ставлю под вопрос не только рациональность существования правых и "правизны", но вообще взгляда на то, что такое политические и общественные процессы и как их можно понимать.

Обложка книги "Шептицкий от А до Я", Львов
Обложка книги "Шептицкий от А до Я", Львов

Пожалуйста, поясните с точки зрения политологии, а не психологии, что имеется в виду под вашими словами о переходе украинского общества в депрессивную стадию. Тут сразу у читателей возникает мысль о том, что общество впало в депрессию и негативизм, но это значит что-то иное?

– Да, совершенно. У меня есть большие сомнения, смогу ли я это пояснить в конвенции именно политологической, я не политолог. Речь идет именно о том, чтобы понимать это выражение так, как его понимала Мелани Кляйн. Когда мы в параноидальной позиции, мы пытаемся защитить себя, мы выстраиваем какие-то защиты, какие-то колючки, окружаем себя разными оболочками, только бы не потерять себя. Одной из этих стратегий является надежная идентичность. Но самое важное в том, что, когда мы пребываем в параноидально-защитной позиции, мы утрачиваем возможность или способность к эмпатии. Для того чтобы перейти к эмпатии, чтобы получить возможность сопереживания, мы должны поставить себя (или мы должны оказаться) в депрессивной позиции, когда просто-напросто для нас открывается горизонт смертности как таковой, смертности как общего, присущего всем живым существам феномена, и он открывает нам возможность новой солидарности и сопереживания. Конечно, в этом есть некая грусть, но это грусть метафизическая, а на уровне социальном, на уровне культурном это создает предпосылки для огромной креативности.

Львов
Львов

Мы с вами сидим в кафе на улице, которая, как вы сказали, отделяла раньше еврейский Львов от украинского, или всего остального Львова, польского, немецкого и так далее. Что это означает?

– Для меня сегодня это означает то, что сознание истории гораздо важнее, чем сознание идентичности. Для меня история важна не чтобы из нее извлечь вывод о том, чем я являюсь, сделать из исторического знания какой-то аргумент, почему я таков, каков есть – это, конечно, тоже есть. Для меня история важна прежде всего как горизонт постоянного спрашивания того, что происходит сейчас, почему, может быть, не я таков, каким я являюсь, но мой мир такой, каким я являюсь, мой город. Конечно же, есть много людей, их огромное большинство, которые живут наивно, которые наслаждаются без знания о том, в каких контекстах они живут. Но для меня такая наивная жизнь давно стала недоступной, я просто пытаюсь себя утешать тем, что есть когнитивное наслаждение, радость познания, радость от открытий. В этом смысле для меня важна жизнь именно во Львове, потому что Львов, в какой точке мы ни пребываем, ходим, сидим или лежим, из этой точки можно начать некий путь, который активирует системные вещи. Говоря условно, если хорошо знать текстуру Львова, то рано или поздно из любой исторической точки можно попасть в любую другую. Это то, что мне дает жизнь во Львове, кроме красоты этого города, кроме чувства, что этот город приобретает новое качество, куда-то движется, в нем что-то происходит, я выразительно это чувствую, в нем происходят какие-то новые брожения, возникают новые соображения, новая этика.

Копия фрески Бруно Шульца в кафе "Под Золотой Розой"
Копия фрески Бруно Шульца в кафе "Под Золотой Розой"

Кстати, по отношению к еврейскому прошлому – это то, что выразительно отличает Львов, возможно, от других городов, вопреки штампу о нем как о твердыне украинского то ли радикального, то ли интегрального национализма. Этот пласт, конечно, присутствует во Львове, как и огромное множество других. Но для меня очень важно в современной украинской истории, что в противоречие тому, что пытается твердить сейчас путинская пропаганда, то есть свести всю палитру украинской истории и политической мысли только к одной линии, линии интегрального национализма, для меня важно, что начиная с середины XIX века и через весь ХХ век у нас есть на самом деле множество опций. Украинская мысль, украинство – это отнюдь не только, даже не в первую очередь национализм, тем более интегральный национализм. Если посмотрим внимательно, тут окажется и социалистическая идея, и национал-коммунизм, и либеральная идея очень развитая, много парламентаризма, способностей договариваться, способностей к компромиссу. Много, кстати, и критики правых, которая вырастает из самого организма или из самой логики становления украинского движения. То есть мы не обречены. Когда мы говорим "украинство" и делаем выбор в пользу украинства, у нас есть из чего выбирать в прошлом, у нас есть вся палитра модерных политических концепций на любой вкус. Мы отнюдь не обречены двигаться только в одной-единственной канве, которую нам усиленно пытается приписать путинская пропаганда, или пытается нас идентифицировать только с одной линией.

Львов
Львов

Тогда, видимо, придется разбираться со сложными моментами истории ХХ века, я имею в виду сейчас и польско-украинские войны, и львовский погром, с участием солдат Романа Шухевича в уничтожении евреев. Готова ли Украина и украинцы сейчас к столь болезненному разговору, который, например, Польшу уже 15 лет сотрясает? Возможна ли в Украине такая дискуссия или, пока идет военный конфликт на востоке, надо думать только о том, что это какие-то отложенные вопросы?

– Нет, такие дискуссии не только возможны, они уже продолжаются, и не столь короткое время. Есть несколько очень влиятельных сред, где они развиваются. Одна такая среда – это, например, вокруг киевского журнала "Критика" и издательства "Критика". Другая среда – это так называемые "новые украинские левые" вокруг журнала "Политическая критика", и так далее. Вам хочу рассказать одну историю, это история о некоем молодом человеке, историке, который был аспирантом, учился здесь в Украинском католическом университете, много бывал на Западе, в том числе в Польше, в Варшаве. Когда начался Майдан, он поехал на Майдан, отстоял весь Майдан. 20 февраля 2014 года, когда было убито самое большое количество людей на Майдане, он просто днем раньше поехал во Львов передохнуть, потому что устал. В этот день был застрелен его коллега, его друг, тоже историк молодой, очень талантливый аспирант. Его эта смерть так потрясла, что, когда началась война на востоке, он добровольцем пошел на эту войну, был на передовой. Вместе с тем он пишет диссертацию о тех днях между 22 июня 1941 года во Львове и примерно до 10 июля, когда здесь установилась местная власть национал-социалистов. То есть это и есть его расчет. Для него очень важно было пойти на эту войну для того, чтобы ему потом ультранационалисты не могли сказать: ты, гнилой либерал и гнилой интеллектуал, занимаешься несвоевременными вещами, когда страна охвачена войной, и все силы брошены на войну, ты пишешь об этих проблемах, тем самым способствуешь ослаблению страны. Из этой истории можно понять, в частности, что происходит в Украине.

Львов, Университет, корпус гуманитарных и естественных наук
Львов, Университет, корпус гуманитарных и естественных наук

Я очень не люблю льготных билетов, мне бы очень хотелось, чтобы украинское общество не подошло к этому прагматично и осознало, как в свое время сказал Тони Джадт, что признание Холокоста и собственное участие в нем является пропуском в Европейский союз. Я надеюсь, что наш расчет и с собственной коллаборацией, и с участием частей националистического движения в уничтожении евреев, в способствовании уничтожению евреев, в способствовании установлению оккупационной власти, в терроре и так далее, что это не станет выражением некоего прагматического подхода, который будет состоять в следующем: да, мы это сделаем и тогда получим этот пропуск. Мне кажется, что вполне есть в Украине силы и потенциал, чтобы этого избежать. Скажу еще по поводу украинско-польских отношений. Года два тому назад, когда меня спрашивали, в чем я вижу самые большие достижения украинской государственности за последние 25 лет, то я отвечал, что их очень много. Большинство из них невидимы, мы сможем оценить их позднее, но есть и много видимых. К таким видимым достижениям для меня принадлежали две вещи, я называл их тогда, сейчас одну могу назвать с оговоркой большой. Я называл сохранение гражданского мира в Украине, как первое достижение, и второе – это выстраивание очень хороших, дружественных, построенных на глубоком осознании того, что произошло, отношений с Польшей, на очень разных уровнях. К сожалению, о первом достижении я могу сейчас говорить только с серьезной оговоркой, что нарушение гражданского мира не произошло изнутри – без внешнего фактора этого бы совершенно никогда не было бы. Второе достижение остается. Но при этом надо отдавать себе отчет: ничто не является окончательным достижением. Приход к власти в Польше популистской партии говорит о том, что даже в Польше, где будто бы произошло это осознание, нет ничего окончательного, на что можно было бы опереться и сказать: это мы сделали, можно двигаться без оглядки назад. Польша, как и некоторые другие центральноевропейские страны (в частности, подумал я сейчас о Словении), поделена на два непримиримых лагеря. То преобладает один лагерь, который получает свою политическую репрезентацию, то второй. Мне кажется, что польский урок, если он есть, должен состоять для Украины в том, чтобы избежать такой резкой поляризации.

Представим, что военные действия на востоке Украины закончены. Как вы представляете себе интеграцию восточных регионов, например, восточных украинских интеллектуалов в общеукраинское пространство, как возможен этот диалог?

– Я представляю себе это, безусловно, очень сложно. Это будет длительный, сложный процесс. Вы неслучайно сказали в условном наклонении, потому что в этот момент не выполнено ни одно условие для того, чтобы вообще могли начаться такие процессы. Но если уже позволите мечтать, то я бы начал с вещей совершенно структурных: условие, без которого невозможны никакие разговоры, никакие размышления, никакие идеи. Во-первых, это безусловное восстановление суверенитета, без этого никакие усилия, никакие размышления не имеют никакой ценности – восстановление украинского суверенитета по украинско-российской границе. Во-вторых, это вывод всех воинских формирований, которые там присутствуют, то ли они террористические, то ли они внешние, российские, и только после этого можно смотреть, что будет. Когда будут выполнены эти условия, тогда можно рассуждать, какие будут настроения, потому что мы пока не способны заглянуть в то состояние. У меня большой скепсис: как можно примиряться после того, что случилось, после ужасных травматизаций с обеих сторон, после преступлений против человечности с обеих сторон, после преступлений и террористических формирований против мирного населения, в том числе преступлений украинских вооруженных формирований против мирного населения. Как после этого можно мириться, мне очень трудно себе представить. Но то, что прибавляет мне веры, – что все устали от войны, все, кроме кукловодов, тех, которые извлекают из нее непосредственные политические дивиденды. Участники на поле устали, не говоря уже о гражданском населении Донбасса. Как скажется на этих людях прекращение военных действий как таковых – это тоже невозможно предусмотреть. Второй фактор, который, мне кажется, создает некие предпосылки для примирения потом, когда-то, состоит в том, что у нас почти полтора миллиона внутренних беженцев. Это значит, что, во-первых, эти беженцы сначала не были согласны с той реальностью, которая установлена была на Донбассе. Во-вторых, это значит, что они приобрели ценный социальный опыт пребывания в других регионах Украины, опыт того, что их встречали, пускай не всегда и не везде с распростертыми объятиями, но их не репрессировали, их приняли. Конечно, проживание в других местностях всегда тяжелое. Но они увидели, что возможен разговор, возможен диалог. Может быть, эти два размышления не дают сделать какие-то очень унылые предсказания.

Еврейское кладбище, Черновцы
Еврейское кладбище, Черновцы

Хочу задать последний вопрос, чтобы прояснить, как связана книга Кати Петровской и нынешнее время. Я думаю: как можно оставаться гуманистом в абсолютно ужасные времена? Например, имею в виду университет, в котором вы работаете, и мемориальную доску, посвященную Рудольфу Вайглю, которая появилась, судя по всему, совсем недавно. Публика знает о митрополите Шептицком, о его роли в спасении евреев, а вот об этом докторе и биологе знают меньше. Расскажете о нем?

– Да, конечно. Во Львове произошло самое главное, может быть, то, чего не видно еще на уровне общенациональном Украины, как политической нации (а сейчас мы себя рассматриваем как политическая нация под другими знаками, под знаками солидарности, под знаками плюрализма, под знаками объединения усилий для выстраивания какого-то лучшего общества, которое бы устраивало, по крайней мере, большинство). Но если говорить о культурной памяти, об исторической памяти, то мне кажется, что Львов является в некотором смысле будущим для Украины. Потому что это город, который согласился со своим прошлым, он согласился со своим прошлым в его многомерном измерении. Когда я говорю "согласился" – это именно согласился. Это не означает, что все в восторге, это не означает, что нет ресентиментов, когда кому-то обидно, что в Дрогобыче все говорят о Бруно Шульце, но никто не говорит об Иване Франко, кроме самих украинцев. Ресентимент, конечно, есть, и многим может не нравиться, что украинцы, жившие в то время во Львове или пришедшие во Львов, принимали непосредственное участие в уничтожении евреев. Но чего нет – это нет отрицания этого факта. Нет стратегий, пытающихся доказать, что этого не было, "потому что это невозможно, потому что это не в украинской национальной душе" – вот такого нет. Мне кажется, что такой взгляд реалистический на то, что было и что есть, очень нам пригодится, в частности, для того чтобы выстраивать какие-то отношения в будущем с согражданами из Донбасса. Чтобы принять, что да, они другие, они не в восторге, возможно, от всех наших парадигм, и, возможно, счастье не в том, чтобы эти парадигмы внедрять и навязывать. А возможно, политическое счастье и политическая мудрость состоит в нахождении каких-то малых общих знаменателей, при которых возможно будет, по крайней мере, жить, необязательно набрасываясь друг на друга.

Мемориальная доска Рудольфа Вайгля
Мемориальная доска Рудольфа Вайгля

– Рудольф Вайгль – это очень показательная, парадигматическая львовская или, если хотите, восточно-галицийская фигура. Почему львовская и восточно-галицийская? Потому что его невозможно понять без предыдущего контекста Австрии. Это был полонизированный профессор биологии Львовского университета австрийского происхождения. Немецкость его крови дала ему козыри в том, что ему удалось сделать во время нацистской оккупации. Рудольф Вайгль принадлежал к ведущим биологам своего времени. Если мы говорим о польском межвоенном 20-летии, то он принадлежал, без сомнения, к числу ведущих мировых биологов, в частности, потому что сделал серьезное открытие: изобрел вакцину от сыпного тифа. Это было важно уже в мирное время, тогда это была одна из самых грозных эпидемий, но можно себе представить, какой вес это приобретало в военное время. И это второй, решающий фактор, почему он выжил и не был репрессирован и во время второй советской оккупации 1939-41 года, и тем более во время нацистской оккупации. Потому что все режимы нуждались в этой вакцине. Ему предлагала нацистская администрация выехать из Львова, переехать в Рейх, где ему обещали очень хорошие условия в Берлине, собственную лабораторию, научно-исследовательский институт, но он отказался. Отказался он по одной-единственной причине: он увидел в своем статусе, в этой констелляции, когда репрессивной системе нужно было что-то от него, а не наоборот, он увидел огромный потенциал спасать людей, спасать и коллег, таких как выдающийся, мировой славы математик Стефан Банах, он был поляк, и спасать евреев, и коллег своих, которым являлся Людвиг Флек, который был его сотрудником, работал с ним. Людвиг Флек был пионером социологии, Людвиг Флек написал совершенно пионерские книги в 1930-е годы, например, по созданию научного факта. Потом он был забыт, то, что мы о нем помним, – это заслуга известного философа Куна, который описал в своей книге "Парадигмы научных революций", что он опирается в своих мыслях на его идеи. Как Вайгль это делал? Вайгль убеждал оккупационные нацистские власти, что ему нужны эти люди, то есть евреи, которых поместили в гетто, для проведения исследований. Исследования выглядели таким образом, что каждый день к нему в институт в подвал приходили избранные люди, "список Вайгля" – это люди, которых он надеялся спасти от верной смерти. Евреев приводили под конвоем из гетто, они садились в этом подвале, в этой лаборатории на лавки, им к ноге привязывали коробочку со вшами, и вши 40 минут сосали их кровь. Это было нужно для того, чтобы потом извлечь из вшей кровь, и из нее произвести вакцину. Это способ, при помощи которого удалось спасти множество человеческих жизней. Более того, Вайгль тайно, мимо строжайшего запрета, поставлял эту вакцину и во львовское гетто, и в концлагерь, потому что там были огромные вспышки сыпного тифа, и польским повстанцам. Есть свидетельства, что эта вакцина дошла потом до Варшавского гетто. То, что все это происходило здесь, означает очень плотные и густые переплетения и контексты. То, что эта табличка появилась на фасаде старого корпуса университета, который весь усеян всевозможными памятными таблицами, – это, безусловно, огромное достижение. Кстати, хочу упомянуть, что на Львовском форуме книгоиздателей Ольга Гнатюк презентовала свою новую книгу, которая называется "Отвага и страх", которая именно на таком уровне локальных историй, а это все очень обозримые среды интеллигенции во Львове, показывает различные стратегии выживания, невыживания, коллаборации, не коллаборации, показывает пропорцию отваги и страха во время Второй мировой войны. Очень советую прочитать эту книгу.

Мемориальная доска Ивану Франко
Мемориальная доска Ивану Франко

Партнеры: the True Story

XS
SM
MD
LG