"Мир глуп и переутомлен". Переписка женщин из двух углов

Ссылки для упрощенного доступа

"Мир глуп и переутомлен". Переписка женщин из двух углов


Нина Берберова, Иван Бунин и Галина Кузнецова. Франция, 1928 год
Нина Берберова, Иван Бунин и Галина Кузнецова. Франция, 1928 год

Нина Берберова – Галина Кузнецова: Переписка 1920-х – 1960-х годов / Издание подгот. И. Белобровцева и О. Демидова. – М.: ИМЛИ РАН; Изд-во Дмитрий Сечин, 2022. – Библиотека "Литературного наследства".

"Не на пороге ли мы собственных похорон?" – этот риторический вопрос был задан в письме Галиной Кузнецовой (1900–1976), литераторшей и мемуаристкой. Корреспонденткой была другая литературная деятельница русской эмиграции – Нина Берберова (1901–1993). Большинство из 59 сохранившихся писем, адресованных ими друг другу, относится к довольно краткому периоду, с октября 1946 года, когда Берберова живет в Париже, а Кузнецова – в окрестностях Мюнхена, до января 1950 года, когда Кузнецова вместе со своей спутницей Маргаритой Степун (1903–1972) перебирается в Нью-Йорк (вскоре и Берберова последует их примеру).

Г. Н. Кузнецова и я стоим, как два ангела-хранителя, над Буниным

Знакомство женщин состоялось двумя десятками лет ранее, чем началась достаточно интенсивная переписка между ними. Встреча произошла в 1927 году: молодая эмигрантка Берберова была гражданской женой большого поэта и критика В. Ходасевича, молодой эмигрантке Кузнецовой протежировал еще более маститый Бунин. Она жила в семье Буниных, и никто в их общем кругу не сомневался в любовной связи между начинающей поэтессой и будущим нобелевским лауреатом. В 1927–1928 годах семьи довольно тесно общались, вместе отдыхали, в мемуарах Берберова вспоминала: "Есть два превосходных снимка этого лета: на одном Г. Н. Кузнецова и я стоим, как два ангела-хранителя, над Буниным, и другой, где он сидит голый до пояса, а я держу над ним зонтик" (Н. Берберова. "Курсив мой"; о 1928 годе). Потом пути двух мастеров слова стали расходиться все дальше, и отношения их спутниц практически прекратились.

Эпистолярная связь между Берберовой и Кузнецовой устанавливается в октябре 1946 года, когда и европейская жизнь, и эмигрантская жизнь русских, и частная жизнь двух женщин претерпели кардинальные изменения. Полтора года назад закончилась Вторая мировая война – Европа бедствовала, а Германия и вовсе еще лежала в руинах. Кузнецова и Степун пережили ковровые бомбардировки Германии: "Уничтожение Дрездена останется для меня одним из самых страшных переживаний моей жизни. От города не осталось ни одного неразрушенного дома (кроме окраин), все чудесные старые церкви, барочный Цвингер, Замок, Опера – все разрушено. Сотни тысяч обгорелых трупов лежало, стояло в обгорелых телефонных будках, навсегда исчезло под развалинами, и как мы уцелели – не знаю. Такого жара и дыма, думаю, не будет и в аду" (из письма Г. Кузнецовой к Н. Берберовой, 23 октября 1946). Жизнь в разоренной Германии была совсем жалкая, Берберова что-то посылала компаньонкам: "Спасибо Вам за желание прислать мне нечто носильное. В другое время я может быть отказалась бы, но сейчас, правду сказать, это почти невозможно. Ничего здесь достать нельзя, Вы не представляете себе в каком положеньи находится сейчас Германия… Вы спрашиваете меня о мерках. Их у меня под рукой нет, сантиметра тоже нет, но в принципе я манекен большой карант катр, со склонностью к некоторому увеличению в бедрах. Росту мы с Вами были, кажется, почти одинакового, Вы были по моему чуть выше, а теперь уже вряд-ли я выросла вверх, скорее приходит время расти вниз... Номер туфель 38 или 38 с половиной, не знаю уже как теперь французский 39. Но, вообще говоря, вам и самой все нужно, поэтому пожалуйста, не лишайте себя ничего ради меня. В здешней жизни есть одна большая выгода: все так одеты, что можно ходить в чем угодно и никто не удивится – ведь живем мы, действительно, среди руин, так что можно не стесняться, что недостаточно хорошо одет" (из письма Г. Кузнецовой к Н. Берберовой, 17 февраля 1947). Да и сама Берберова во время деловых поездок в благополучную Швецию сравнивала тамошнюю жизнь со своей французской не в пользу последней.

Люди не понимают, не мыслят более, а просто – скользят по течению

Поперек континента опустился железный занавес, влияние в Европе и мире поделили меж собою две сверхдержавы, вступившие немедленно в холодную войну. Привыкшие к несчастиям русские эмигранты ожидали скорого ее перерастания в "горячую" и кровавую. Брат Маргариты Степун, крупный философ и писатель Федор Степун, едва не похищенный советскими агентами прямо на улице (он успел выскочить из машины), писал: "…Спокойствия в нас нет, тем более, что психология немецкого народа в ее бессознательной глубине весьма отличается от правильной политики немецкого правительства. Правительство готовится защищать Европу и свободу, а народ думает о политическом дезертирстве. Мы же с Наташей боимся их мирного преуспевания почти больше, чем атомных бомб: помирать я, в конце концов, согласен, а попасть в московскую тюрьму – никак не хочу" (из письма Ф. Степуна к И. Бунину, 16 марта 1951). Берберова и Кузнецова переживали из-за забастовок и манифестаций левых во Франции, установления социалистического режима в Чехословакии, делились мрачными прогнозами: "…На ближайшее десятилетие я предвижу вещи совершенно катастрофические, о которых даже говорить не хочется. Китайским делам приписываю чрезвычайно важное значение. Кончится все это очень плохо. И поделать ничего нельзя, потому что мир глуп и переутомлен… Люди не понимают, не мыслят более, а просто – скользят по течению. Два свойства окончательно покидают их: прозрение и импульс к борьбе" (из письма Н. Берберовой к Г. Кузнецовой, 17 ноября 1948). Оснований у обеих корреспонденток было предостаточно, их родственников не пощадила только недавно окончившаяся мясорубка:

Нина Берберова
Нина Берберова

"Виктория – это моя сводная сестра (дочь моего отца от 2-го брака) которую я оставила 10-летней девочкой, а теперь мне пишет 37-летняя женщина. Письмо ее хоровод всяких горестных вестей – мать моя в 1937 году была вместе с мужем своим (отчимом) "выслана на север и известий о них с тех пор никто не получал". Отец был почти при смерти от тяжелой сердечной болезни. Витя его выходила, но должна была оставить "очень слабым", как она пишет где-то под Корсунью, куда они с мужем вывезли его из Киева, который в это время эвакуировали (в 1943 году). Сама она с мужем были увезены немцами (или с ними уехали?) и в Линце (в Австрии) она трагически потеряла мужа, выданного советам (об этой истории в свое время много писали). Убили ли его или он сам покончил самоубийством? – она мне не пишет. Там было и то и другое. У нее в это время был ребенок, недавно родившийся. Теперь ему 31/2 года. Это мой единственный племянник. Самое тяжелое как Вы можете себе представить, это известие о матери. Ей было в то время 56 лет. С тех пор прошло 11 лет и думать об этих летах мне просто невозможно" (из письма Г. Кузнецовой к Н. Берберовой, 12 апреля 1948).

"Мои родные погибли – в этом нет сомнения. Они остались в Петербурге в 1941–1942 гг. и была осада и страшная зима, когда умер каждый четвертый. А они были старые – отец и мать. Хочу думать, что умерли они в начале, а не в конце этой зимы, то есть смогли быть похороненными. А то ведь там трупы лежали во дворах месяцами, во льду; хорошо тоже мечтать, что умерли они вместе…" (из письма Н. Берберовой к Г. Кузнецовой, 21 апреля 1948; гораздо позднее, переписываясь с Сергеем Риттенбергом (1899–1975; педагог, критик, работал в Швеции, покончил с собой; дядя режиссера А. Ю. Германа) в 1960–1961 гг., Берберова узнала, что родители погибли в эвакуации и что отец немного пережил мать).

Посылку из Москвы я не принимаю даже и с малой пошлиной. Она для меня несъедобна

Европу захлестнула вторая (военная) волна русских беженцев, которая смешивалась с первой (революционной). Особенно наглядно протекал этот процесс в Германии: "То, что мы привыкли считать в Париже центром, здесь не существует. Нет и определенной элиты. Есть "Дом милосердного Самаритянина", где гимназия и церковь враждуют между собой, и где бывают в тесно набитой комнате доклады Степуна и попытки прений, вернее вопросов, после них. Есть Центр эмигрантский, где главное лицо Цуриков, работавший еще когда-то в Париже со Струве (газета Россия). Там тоже есть комната вроде подвала со скамейками, где можно собрать человек 30–40. Затем есть под Мюнхеном, в 30 минутах езды на автобусе или поезде, лагерь Шлейсгайм (тысячи 4 обитателей, где живет и Елагин с женой тоже поэтессой Анстей (говорят, она талантливее его). В этом лагере есть некий культурно-просветительный кружок. Мюнхен вообще славится тем, что собрать людей "без водки", как говорит Федор Августович Степун, почти невозможно" (из письма Г. Кузнецовой к Н. Берберовой, 3 октября 1948). Смешение волн происходило одновременно с ожесточенным размежеванием внутри русской эмиграции между теми, кто симпатизировал Советской власти и СССР, получал советское гражданство, и теми, кто оставался на твердых антисоветских позициях. Наиболее реалистические слова в этом конфликте принадлежали Георгию Адамовичу, который сотрудничал с эмигрантскими изданиями разной окраски: "Ваш иронический вопрос о сменовеховстве – для меня ясен в смысле Вашего отношения к нашим здешним настроениям. Спорить не стоит и не к чему. Но знаете, самое грустное во всем этом то, что если бы мы были в Нью-Йорке, то думали бы как Вы, а Вы, если бы были в Париже, думали бы, как мы. Исключений нашлось бы немного. “Бытие определяет сознание”, т. е., не совсем бытие, а среда, воздух, окружение, – и сознание вовсе не так свободно, как считает себя" (из письма Г. Адамовича к А. А. Полякову, 20 июля 1945). В Париже, признанном центре русского рассеянья, своеобразным водоразделом стала история в Союзе русских писателей и журналистов в 1947 году. На собрании 22 ноября новым правлением были внесены изменения в Устав Союза, в соответствии с ними взявшие советские паспорта литераторы были удалены из Союза. Сразу после этого в знак протеста Союз покинули наиболее известные, пожалуй, писатели: Г. В. Адамович, А. В. Бахрах, В. Н. Бунина, В. С. Варшавский, Г. И. Газданов, Л. Ф. Зуров, А. П. Ладинский, Ю. К. Терапиано и др. 7 декабря Иван Бунин выступил с письмом, в котором заявил о своем выходе из Союза: "Уже много лет не принимая по разным причинам никакого участия в деятельности Союза, я вынужден (исключительно в силу этого обстоятельства) сложить с себя звание почетного члена его и вообще выйти из его состава". Текст письма был опубликован в политически противоположных эмигрантских газетах, многие его восприняли как выражение солидарности с "советскими патриотами". Советское правительство всячески старалось подкупать эмигрантов – и на официальном уровне, и якобы частными инициативами. Знаменательным событием стал прием и банкет в честь русской парижской колонии в советском посольстве 3 июля 1947 года; мемуаристы сохранили колоритные подробности: "…Алексея Михайловича посадили по правую руку от Молотова, как самого крупного представителя русского искусства. "Ну как вам теперь живется?" – спрашивает Ремизова Вячеслав Михайлович. "Все у нас плохо". – "Почему же плохо? Материально плохо?" – "Нет, мышка, мышка повадилась". – "Какая мышка?" – вздрогнул Вячеслав Михайлович. – "Вот мышка из соседней квартиры повадилась ходить. И вот, понимаете ли, шуршит-шуршит. Ну я пойду открою дверь – она входит. И мы так всю ночь бедуем вместе". А Вячеслав Михайлович совершенно не понимал, что это такое: импровизация ли, издевательство над его постом министра или это враги какие-то завелись в квартире" (В. Д. Дувакин. Беседы с Ариадной и Владимиром Сосинскими). Бунины этот прием проигнорировали, но и их настигали советские благодеяния, о чем свидетельствует переписка Бунина с Зуровым: "…Нежданно-негаданно огромное письмо от Рощина! Полное неумеренных нежностей – и с извещением, что он послал мне посылку: 1) сухая "Московская" колбаса 2) корейка 3) 5 банок рыбных консервов (шпроты, кильки, корюшка) 4) сахар 5) чай 6) какао 7) печенье 8) 10 коробок папирос 9) коробка шоколадных конфет. Насчет этой посылки Рощин пишет: "Не знаю, справитесь ли Вы с очень, кажется, высокой таможенной оплатой, которую, к сожалению, в Москве произвести нельзя?" (из письма И. Бунина к Л. Зурову, 6 марта 1949) – и ее итог: "Посылку из Москвы я не принимаю даже и с малой пошлиной. Она для меня несъедобна" (из письма И. Бунина к Л. Зурову от 10 марта 1949). Берберова находилась в эпицентре этих вулканических извержений, участвовала в возрождении главного антисоветского печатного органа Парижа – "Русской мысли": "…Сегодня – знаменательный для нас день: вышла, после семи лет перерыва – русская независимая газета… Просьба: три экземпляра переправить по трем адресам, которые я даю ниже, а двумя распорядиться по Вашему усмотрению. Хорошо было бы заручиться несколькими подписками. Думаю, что газета будет иметь несомненный успех, т. к. соответствует воззрениям большинства русских людей за границей" (из письма Н. Берберовой к Г. Кузнецовой, 19 апреля 1947).

Нина Берберова с мужем Владиславом Ходасевичем в Сорренто, 1924 год
Нина Берберова с мужем Владиславом Ходасевичем в Сорренто, 1924 год

Крутые перемены произошли за годы, миновавшие со времени знакомства, в частной жизни Берберовой и Кузнецовой. Ходасевича не было в живых. Вскоре после нобелевского триумфа Бунина постигла нежданная катастрофа – Кузнецова ушла от него к певице Маргарите Степун, сестре философа: "17. V. 36. Приехала позапрошлой зимой из Геттингена – когда? В январе 35-го? Из Парижа ехали с ней днем, ночевали в Марселе. Ходили вечером в Старый Порт, ели устрицы. Вернулись в отель (Terminus), два больших номера – "до свидания" и ушла, и тотчас заперлась у себя. Как мог я переносить все это! И как у нее хватало стыда все-таки ездить со мной, жить на мои деньги и в Германии, и тут! Писала, что в январе на балу в Геттингене была наряжена голландкой, а та стерва испанкой. Выдают себя в Геттингене за двоюродных сестер" (дневники И. Бунина). Заинтересованные мужчины обсуждали в переписке женскую любовь, сохранились разумные философические рассуждения Ф. Степуна, конечно, с терминологией тех времен: "Я сам человек эротически не только абсолютно нормальный, но даже элементарный. Всякая однополая страсть вызывает потому во мне вполне определенное чувство отталкивания. Но таковое мое ощущение не мешает мне признавать, что на почве той болезни, того злосчастия, что представляют собою все половые аномалии, могут вырастать большие, весьма ценные пожизненные отношения. От этого моего убеждения, что норма любви заключается не в так называемой нормальности, а в степени ее духовной напряженности, я отказаться не могу. Половая ненормальность всегда очень тяжелая судьба, но не всегда и не обязательно разврат. Как нормальная любовь может быть развратна, так и ненормальная может быть духовна и целомудренна" (из письма Ф. Степуна к И. Бунину, 17 декабря 1935). Тем не менее состоялось примирение, более того, всю первую половину войны Галина и Марга прожили у Буниных в Грассе, но затем навсегда разошлись: "1. IV. 42. В 11.45 ушла с мелкими вещами Галина. Возле лавабо остановилась, положила их, согнувшись, на землю. Тут я отошел от окна. Конец. Почти 16 лет тому назад узнал ее. До чего была не похожа на теперешнюю! Против воли на душе спокойно и тяжело грустно. Как молод был я тогда" (дневники И. Бунина).

В такой тесной женской близости много напряженной духовной прелести

Женщины уехали на Лазурный Берег, где нашли благодетельницу, Степун давала ее семье уроки музыки и т. п.: "31. 3. 42. Марга и Галина завтра переезжают в Саnnes – "на два месяца", говорят. Думаю, что навсегда. Дико противоестественно наше сожительство. Обошли старую восторженную идиотку Mayrisch" (дневники И. Бунина). По сведениям журналиста Я. Полонского, она выплачивала по 1200 франков в месяц. Помощь подругам оказывала Aline Mayrisch, урожд. de Saint-Hubert; 1874–1947 – феминистка, общественная деятельница, коллекционерша, приятельница А. Жида. Ее дочь Андре была замужем за политическим деятелем Пьером Вьено; они участвовали в Свободной Франции, муж скончался в 1944 году в Лондоне, в должности посла. Алина Мейрис и после войны не забывала о подопечных женщинах. В 1947 году она пригласила их погостить в люксембургском своем имении. Увы, пока шло оформление документов, г-жа Мейрис скончалась, так что жили Кузнецова и Степун в опустевшем замке (письмо Г. Кузнецовой к Н. Берберовой, 2 декабря 1948). Так или иначе, Кузнецова свой выбор сделала и сдержанно писала о нем: "В такой тесной женской близости много напряженной духовной прелести. Я это знаю по опыту" (из письма Г. Кузнецовой к Н. Берберовой, 5 мая 1947). Куда более противоречивой была интимная жизнь Берберовой. С 1933 года она состояла в браке с Николаем Макеевым (1888–1973), журналистом и, кажется, художником. Он окончил Московский университет (история, философия), был эсером, депутатом Учредительного собрания, членом правления Земгора (в эмиграции). В 1930-е годы был представителем нью-йоркских инженерных фирм The Allpax Company и Quigley Company (сохранились визитные карточки). Семейная пара имела квартиру в Париже и домик с хозяйством в Лонгшене. После войны брак распался: "Вы спрашиваете, что Николай Васильевич? Увы, хоть мы и живем под одной крышей с ним, и в наилучших отношениях, но вот уже три года, как мало имеем друг с другом общего: у него своя жизнь, у меня своя. Потому то мне и трудновато материально – впрочем, ему, кажется, тоже не слишком легко. Забочусь о себе самой уже полтора года, да и не только о себе самой, т. к. я судьбу свою соединила с одной моей подругой, француженкой, молоденькой и очень талантливой: я ее научила русскому и мы вместе переводим на французский. Она и стихи пишет, и о живописи пишет, и вообще человек очень замечательный, яркий и особенный. С ней вместе я и надеюсь переехать на отдельную квартиру, как только получу деньги за имение, которое мы благополучно, как будто, продали" (из письма Н. Берберовой к Г. Кузнецовой, 19 апреля 1947). Подругой Берберовой стала Мина Журно, и резюме русской колонии о новом альянсе гласило: "Это Нина, которая ходит дома в штанах, а Мина в юбке" (из письма В. Н. Буниной к И. А. Бунину, 6 мая 1947). Берберова в переписке была куда более пространной: "Вы спрашиваете меня о моей подруге... Мы не вместе, и вместе строить жизнь не можем, т. к. она человек очень трудный, и я три года несла на себе страшную тяжесть ее нервности, сложности, изломанности… Мне казалось, что я могу ее переделать, но я думаю, что переделать никого нельзя, т. е. можно влиять преданностью, добром, смирением, покоем, но перестроить путь судьбы, глубочайшее предназначение человека, изменить сеть его страданий – немыслимо. Мы очень любили друг друга, она очень интересный, многогранный, чуткий человек… Но внешне жизнь складывается так: она приходит почти каждый день завтракать и часто – вечером. Мы с ней переводим. Днем она служит в одной картинной галерее. Воскресенье она проводит у меня. Она снимает комнату на бульвар Распай, в русской семье. Там холодно и грязно, она не может ни стирать, ни даже толком вымыться…На вид она куколка, с ангельским выражением хорошенького лица, а внутри сидит в ней некий синий чулок. Эта смесь совершенно странная. И вообще она вся – странная; я думаю, ей предстоит нелегкая судьба. Ей 32 года" (из письма Н. Берберовой к Г. Кузнецовой, 16 декабря 1947). Окончательно прекратили всякие отношения Берберова и Журно на рубеже 1950–1960-х годов, переписка их неизвестна, как и последующая судьба Мины.

Галина Кузнецова, Париж, 1934 год
Галина Кузнецова, Париж, 1934 год

Однако сердечные неурядицы не так волновали Берберову, как шлейф коллаборационистки, волочившийся за ней со времени освобождения Франции. Что случилось в конце лета 1944 года в Лонгшене, историками не установлено, сохранилась запись в дневнике В. А. Зайцевой от 6 сентября 1944 г.: "Сегодня были на свидании, в кафе с Ниной Берберовой. Как страшно было, когда она рассказывала, что ее хотели убить, в деревне". Спустя годы Г. Струве, Ю. Терапиано, И. Чиннов рассказывали, что Берберовой обрили голову, но их в то время в Париже не было. Сама Берберова упомянула происшедшее туманным намеком: "Может случиться, что к Вам зайдет мой знакомый… человек совершенно другого круга: коммерсант, полу-перс, полу-немец... он может быть Вам что-нибудь обо мне расскажет? Например, что у меня густые волосы. Большего он рассказать не может и от него большего и не требуйте" (из письма Н. Берберовой к Г. Кузнецовой, 26 октября 1947). В 1945 году упрекали Берберову в коллаборационизме русские американцы (М. Алданов, М. Цетлина). Основанием были сведения, исходившие от журналиста Я. Полонского, зятя Алданова, который почерпнул их, в том числе, из общения с Буниными, Адамовичем на Ривьере. Полицейского расследования и судебного преследования в отношении Берберовой не было. В коллаборационистской печати ("Парижский вестник" и др.) Берберова не публиковалась. Она лихорадочно и энергично опровергала обвинения, вела публичную переписку (т. н. "циркулярные письма" – с копиями), едва ли не требовала третейского суда, указывала на виновных: "Все те, кто печатался, выступал или состоял в "правом" союзе писателей – давно "вычищены"; они либо в тюрьме, либо в бегах, либо под бойкотом. Когда-то милейший капитан; чета поэтов; автор "Няни" и сам Сургучев. Бедная Червинская до сих пор в тюрьме!" (из письма Н. Берберовой к М. Алданову, 30 сентября 1945; копии: В. Зензинову, Г. Федотову, М. Вишняку, С. Прегель, М. Карповичу, М. Цетлину и А. Полякову; в письме упоминаются Н. Я. Рощин – участник Сопротивления, вероятно, уже покойные Д. С. и З. Н. Мережковские, сотрудничавшие в коллаборационистской печати И. С. Шмелев и И. Д. Сургучев, поэтесса Л. Червинская, обвиненная в связи с офицером Абвера К. Рехейном и оправданная на судебном процессе против убийц "мучеников Булонского леса" в 1952 году). Следы нацистских симпатий Берберовой в настоящее время можно обнаружить в ее переписке:

Есть у меня кое-кто из друзей, которые сражаются на восточном фронте

"Все бодры духом; на этот раз все единодушны по отношению к тому, что происходит в мире. Надеемся скоро увидеть моих родителей. Вера и Борис рады, что приближается время, когда они смогу увидеть своих – братьев и сестер. Я полагаю, что наши книги будут скоро отправлены принимаются меры" (из письма Н. Берберовой к И. Бунину, 12 ноября 1941, пер. с франц.).

"Появились надежды – впервые за двадцать лет, и от них все перестроилось в своей внутренней основе. Есть у меня кое-кто из друзей, которые сражаются на восточном фронте сейчас. Вести от них – самое волнующее, что только может быть" (из письма Н. Берберовой к Иванову-Разумнику, 26 мая 1942).

"Cher amis. Viens de recevoir votre carte de 1 fevr. N'ayant pas de nouvelles de vous, j'etais persuade que vous etes partis en Allegmane, sachant vos sympathies adolfines et nemtchouriennes. Bravo" (письмо В. Евреинова (1887–1967, ученый-агроном) к Н. Берберовой, 8 февраля 1943; "Дорогие друзья. Только что получил вашу открытку от 1 февраля. Не имея вестей от вас, я был убежден, что вы уехали в Германию, зная ваши адольфинские и немчуринские симпатии. Браво").

Георгий Адамович, 1920-е годы
Георгий Адамович, 1920-е годы

Быть может, о подобной корреспонденции с осторожностью вспоминал и Адамович, отвечая на недвусмысленное требование Берберовой опровергнуть обвинения против нее: "Когда-то, года три тому назад, а может быть, и больше, я получил от Вас открытку, где Вы писали, что "многое пересмотрели" и что теперь "мы с Вами во многом бы, вероятно, разошлись". Цитата, конечно, не дословна, но смысл передаю верно. Сознаюсь, что эти фразы произвели на меня впечатление: я от Вас их не ждал. В то время в Ницце было много еще наших общих друзей, впоследствии переехавших в Америку. Может быть, я с ними о Вас говорил, расшифровывая Ваши туманные слова скорей с осуждением, чем с одобрением" (из письма Г. Адамовича к Н. Берберовой, 3 августа 1945).

Вполне вероятно, что более заслуживало осуждения "антикварное возвышение" Макеева во время оккупации (и холокоста): "Николай в 2 года сделал головокружительную карьеру marchand de vieux tableaux – у него галерея на rue de la Boetie, т. е. в центре парижских антиквариев; завязаны связи, сделаны кое-какие открытия. Словом, он в делах – успешно, и весьма для него лестно" (из письма Н. Берберовой к И. Бунину, 19 марта 1943). Яркий художественный пример такого антиквара – месье Кляйн из одноименного фильма Д. Лоузи, великолепно сыгранный А. Делоном (1976 г.). Но и против Макеева не выдвигалось обвинений, правда, и бизнес его пришел в упадок, старость была бедной, в русских старческих домах. Известно лишь, что в конце 1944 – начале 1945 года Макеев посредничал в приобретении Лувром нескольких работ французских постимпрессионистов, был в Женеве, сделка не состоялась (Archives des Musees Nationaux, Palais du Louvre. Dossier O 30-464; разыскания М. Шраера и Я. Клоца).

Была недавно у Буниных. Ну и атмосфера!

Во всяком случае, Берберова предпринимала усилия, чтобы выставить в невыгодном свете, дискредитировать тех, кто осуждал ее образ жизни и мнений в период оккупации. Она была достаточно злопамятной, и Бунин для нее навсегда стал врагом, а не старым другом. В письмах к далеко не равнодушной к дому Буниных Кузнецовой Берберова периодически упрекает писателя в просоветских настроениях и симпатиях, в старческом маразме и бессилии, в злобном отношении к окружающим и окружавшим, наконец, в духовном и физическом разложении: "Была недавно у Буниных. Ну и атмосфера! Вообразите себе ночной горшок, стоящий посреди комнаты, уголь рассыпанный по полу, холод, печка, грязь невылазная. В одной комнате (это где горшок) Иван Алексеевич, живая мумия, желтый, страшный, нос с подбородком сходится, говорит какие-то пустяки по части женского пола (лет тридцать тому назад). Сидит в шапке, злой, никогда не улыбающийся. В другой комнате – Ляля, не знаю фамилии, курит без конца, встает в I час дня, грубит всем. В третьей – Зуров, ест свою колбасу, запирает свою дверь, тоже грубит, – пахнет оттуда сапогами и дымом. И в кухне – Вера Николаевна, волосы висят, глаза безумные, лопочет что-то, не относящееся к делу" (из письма Н. Берберовой к Г. Кузнецовой, 10 марта 1947).

Галина Кузнецова и Иван Бунин
Галина Кузнецова и Иван Бунин

Кузнецовой, прожившей вместе с Буниным не один год, тем более можно было припомнить множество обид, но она проявляла сдержанность и тогда в переписке, и позднее в мемуарах: "Меня буквально парализовал в свое время бунинский дом со всеми его сложностями внутри. Какую книгу можно было бы написать по этому поводу! Утроенный Достоевский, столь ненавидимый Буниным. У меня сохранилась огромная "поэма" дневников из этого времени. Прямо живая "Книга Плача", которая может быть когда-нибудь даст очень много, но пока просто невозможно ее касаться. Конечно, если бы не моя подруга – я бы сама не ушла, так бы там и зачахла" (из писем Г. Кузнецовой к Н. Берберовой, 5 января 1948 и 23 сентября 1947). Надо признать, великий писатель на язык был крайне несдержан, в письмах и дневниках его есть немало оскорблений в адрес обеих корреспонденток и мало хотя бы подобного остроумия: "Тотчас после выхода моих "Воспоминаний" Берберова разразилась в "Русской мысли" таким припадком лжи, стервозности, кликушества, что я написал:

Просьба г-ну Страховому Агенту Цвибаку

В "Русской мысли" я
Прочел стервы вой:
Застрахуй меня
От Берберовой!"(из письма И. Бунина к Г. Кузнецовой, 30 ноября 1950)

Так или иначе, но жизнь в Европе представлялась Берберовой и Кузнецовой опасной и бесперспективной. Первой приступила к действиям мюнхенская пара: "Мы с Маргой задумали было ехать в Сан-Франциско, ее приглашает туда ее друг, бывший дирижер, у него там школа (музыкальная) и она могла бы преподавать там пение. Но попасть туда не так легко. Если даже она получит аффидевит, то со мной вопрос остается открытым. Но мы все же что-то в этом направлении предпринимаем. Прислугой мне, конечно, быть не хочется (да и в прислуги берут не старше 35 лет), хочется писать дальше, но конечно в сравнении с тем, что может быть здесь, если Европа будет захвачена, все остальное бледнеет… Я вот читала несколько дней назад, что современная война будет происходить из междупланетного пространства – тут уж не уцелеешь, одна надежда, что все произойдет в одно мгновение, и не заметишь..." (из письма Г. Кузнецовой к Н. Берберовой, 5 мая 1948) Полтора года продолжались бюрократические процедуры, но окончились они для Кузнецовой и Степун попаданием в Новый Свет: "Я оттого пишу об UNO что служу "домоправительницей" у одного из тамошних вершителей – англичанина. Живу, благодаря этому, не в самом Нью-Йорке, а в villen Viatel, где все богатые особняки в садах, и все же вокруг – свалки, бумажки, цистерны, трубы, а в саду нашем – масса белок и фазаны – дикие при этом... По вечерам из окна дальняя иллюминация Нью-Йорка, совершенно фантастическая... Живем мы здесь с Маргой в двух мансардных комнатах, с ванной при каждой. Этими ваннами и комнатами мне главным образом и платят, т. к. кормят нас... Но в остальном – вполне мне подходит и я довольна. У Марги работа в Нью-Йорке – она ездит к одному врачу, где делает то же, что я здесь. Ну, словом, пока мы пролетариат и "персонал", но не всегда же так будет. Мне все-же странно сейчас вспоминать, что в Мюнхене меня последнее время печатал уже даже Hochland – самый серьезный литературный журнал" (из письма Г. Кузнецовой к Н. Берберовой, 12 января 1950). Год спустя жизнь их более упорядочилась: сначала Маргарита, а потом и Галина получили работу в издательском департаменте ООН.

Чувствую себя (как и Вы, вероятно) одним из последних представителей цивилизованной России

Берберова же, по обыкновению, писала одно, а делала другое: "Представьте, в эти же дни Гуль выехал по иммиграционной визе в Америку, и это было некоторым здесь событием. Во-первых – он из молодых, энергичных, симпатичных, я работала с ним по "Народной Правде" и вообще дружила, хоть и не близко. Старики наши здесь грустят о нем, остается все меньше людей, из которых не сыпался бы песок. Во-вторых – все теперь говорят – следующая уедет Нина! А Нина не собирается. Зачем ей ехать?" (из письма Н. Берберовой к Г. Кузнецовой, 15 января 1950) И тем не менее, 10 ноября 1950 г. она была уже на корабле, направлявшемся в Нью-Йорк. С отъездом Кузнецовой и Степун за океан переписка затухает, но редкие встречи корреспонденток случались. К американским же годам относятся письма Берберовой европейским корреспондентам, своего рода "школа злословия": "Галина все та же милая и мягкая, но пропала в ней совершенно физическая прелесть – глаза потухли, и даже удивительно, почему это так случилось. Маргa живет “вовсю”, купила автомобиль, много выходит, знакомые. Галя избрала линию наименьшего сопротивления, не смеет опоздать домой, встретиться с кем нибудь, уйти куда нибудь из дому. Ее заикание очень ей мешает. Кроме того она по лени, видимо, до сих пор ни слова не говорит по английски – это здесь совершенно невозможно… Так она и сидит, всегда жалуется, что много работы, что устает, никогда не улыбается, никогда!! Однако, видимо, “как-то” счастлива" (из писем Н. Берберовой к Б. и В. Зайцевой, 29 января и 22 августа 1952).

Кузнецова и Степун вернулись в Европу: работали в структурах ООН в Швейцарии, потом ушли на благополучную пенсию. Берберова успешно работала в американских университетах, с годами укрепила репутацию совести русской эмиграции, быть может, сама в нее уверовала: "Чувствую себя (как и Вы, вероятно) одним из последних представителей цивилизованной России (это не значит, конечно, что я считаю, что при царе жилось лучше, чем при Косыгине)" (из письма Н. Берберовой к Г. Кузнецовой, 4 мая 1968).

Партнеры: the True Story

XS
SM
MD
LG